Александр Леонидов. Лабиринт Агасфера (16+) (закрытый доступ)
22.02.2017 20:4421.12.2016 16:47
ЛАБИРИНТ АГАСФЕРА
(Однажды проснуться)
От Смотрителя: Прекрасно помню, как помогал готовить автору вступительную статью и текст для первого издания этого произведения в 2008 году! Как многое меняется в нашем мире, и год идёт за два, и очень многое сейчас уже выглядит иначе, чем тогда, когда это только готовилось выйти в печать! А посему – давайте смело глядеть вперед, бережно упаковав прошлое в архиве своей памяти…
Дождь. Проливной, серый и противный, размазанный ветром в мокрую взвесь, от которой не укрыться никаким зонтом...
Я не хочу выходить в часовую мастерскую...
И, тем не менее, у меня не работают часы, единственные в доме, последние часы, мои наручные «командирские», а завтра у меня тяжелый день, и без часов я буду, как без глаз...
Я вспоминаю, что мой сосед – часовщик по профессии.
Правда, он считается у нас в доме полусумасшедшим, и от него веет какой-то жутью, как бывает с матёрыми колдунами. Но я знаю, что он часовщик с большим стажем, и, наверное, легко справится с неполадкой в моих часах.
Он уже два года нигде не работает. Ходит с дикими глазами, какой-то дёрганный, нездорово-ухмыльчивый, словно на все вопросы жизни лучше других знает ответы. Мне совершенно непонятно, на что он живёт, денег он никаких не зарабатывает – а из-за его двери всё время пахнет мясным жарким и подливой, будто он не прекращая калит сковородку...
Я предпочел бы не ходить к этому своему соседу никогда. Люди, пристрастные к мясной пище – недобрые люди. Мы встречаемся на лестнице почти каждый день, но в его авоськах нет ни лука, ни шпината, ни морковки, ни капустки – а только одни глыбы свежей убоины. Трудно понять, как он вообще не сдох на такой монокультурной диете...
Но мне очень нужны завтра исправные часы. И, значит, нужно идти в мастерскую за пять кварталов, под взвесью мерзко-холодного дождя...
В итоге я звоню в облезлую дверь соседа-мясоеда. Он открывает мне с трапезы – жирные руки, жирные, влажно-блестящие губы. Смотрит на меня с тёмным прищуром и спрашивает, словно провидец:
– Ну что? Часы отстают?
– Угу... – удивленно киваю я. Недаром про него говорят – колдун!
– На сколько?
– Подправлял недавно, по гудкам радио... И вот, по радио опять гудки, а часы на тридцать минут до них не дошли...
– Отстают, понятно дело... – кивает сосед, жестом приглашая меня войти. – Может, пружина ослабла... Подтянем, дело поправимое...
Я вхожу. У него сладко и приторно пахнет каким-то особым мясом особого же приготовления – ни в одной столовой такого жгущего ноздри аппетитом аромата я не чувствовал. Не иначе, как он добавляет в мясо хмели-сунели, подумалось мне...
У него много часов на стенах. Все – минута в минуту – подогнаны друг к другу. И все указывают без пятнадцати восемь. А мои – чтоб им лопнуть – полвосьмого!
– Извините! – робко прошу я соседа (у него дома мне стало совсем не по себе, я жалею, что пришёл). – Я не стал бы вас беспокоить... Но у меня завтра тяжелый день...
– Неужели тяжелее, чем сегодня? – ухмыляется он со зловещим пониманием чего-то, недоступного мне.
– Да... Наверное... Мне нужно будет зайти в редакцию «Умелого учителя», не опоздать на презентацию фирмы «Каслер» и к тому же вовремя быть в библиотечном центре...
– Вы уверены? – он хмыкает ещё гаже – до чего же мерзкая рожа! Как такой квазимодо мог работать часовщиком, ведь эта профессия требует интеллекта?!
– В чём? – вздрагиваю я.
– Во всех этих презентациях... Человеку не стоит ручаться за будущее время...
– Вам виднее... Вы же часовщик...
– Да. Мне виднее.
Он забирает мои часы и уходит по коридору в соседнюю комнату. На столе остаются прикрытые полотенцем останки его трапезы, которые пахнут нестерпимо вкусно, и в то же время вызывают во мне приступы тошноты и омерзения.
Я подхожу ближе – мне интересно заглянуть под полотенце, и в то же время нестерпимо жутко. Что там может оказаться?
...Там человеческая рука!!! Я чуть в обморок не падаю, когда вижу её, тем более что рука мне до боли знакома. Так может выглядеть рука только очень близкого тебе человека – я пытаюсь вспомнить, кто бы это мог быть (одновременно сдерживая истерический вопль, комом застывший в гортани). Потом я смотрю на собственную руку – на свою собственную руку!!! – и понимаю, что никаких отличий нет...
...У меня уже нет сил и возможности кричать, я практически прирос к полу. Часы на стенах показывают, словно сговорившись, без тринадцати восемь, и я зачем-то думаю заледенелым, трудно ворочающим мысли мозгом, что мои часы показывают без двадцати восьми...
– Твои часы действительно отстают! – слышу я знакомый голос за спиной и судорожно оборачиваюсь.
Сосед стоит с моими часами в левой руке и сверяет их показания со своими.
– Бывает же такое... – удивленно тянет он липучку слов-ужимок, а правая его рука за спиной, и видно, что в ней небольшой мясной разделочный топорик...
*** ***
...Я просыпаюсь в ледяном поту, весь растерзанный ужасом, и лихорадочно шарю вокруг себя руками...
Я должен, наконец, понять, что тут к чему. Когда я сплю, а когда нет. Потому что записка на трюмо. Я точно помню, что написал её в надежде разобраться, наконец, написал в обоих мирах и положил в «точку схождения», в то место, которое регулярно проявляется в обеих реальностях.
Это место – дурацкое старое трюмо. Его привез в качестве трофея мой дед из Германии – если у меня был дед, если мы воевали с Германией, и если вообще есть на свете какая-то Германия...
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.
С 1985–91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
Да, мне именно эта самая «ж...». Это – текст моей записки, записки, которую погибающий человек, размазанный между двумя мирами, написал самому себе. Неужели нормальный человек – в здравом уме и твердой памяти – мог бы написать себе такое в момент колебаний в вопросах собственно Бытия?!
Почему, Господи? Почему со мной? Почему мне звонят люди с того света, и я выполняю задания, которых не получал, на работе, на которую никогда не устраивался? Почему я помню то, чего никогда не было и в помине, и забываю то, что случилось со мной пару секунд назад?
Если я в сумасшедшем доме, то ведь должен же я хоть иногда приходить в себя и просыпаться в больничной палате! Я согласен уже и на это, лишь бы точно зафиксировать своё местопребывания в реальной Вселенной. Или таковой более не существует? Её упразднили? Может быть, это и называется концом света?
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.
С 1985–91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
Тут есть какой-то смысл, какой-то код. Ведь это точно писал я, и отложил на дедовское трофейное трюмо, в надежде, что проснувшись, либо не найду бумажку вовсе, либо найду и сумею её расшифровать.
Но ведь это какой-то отвлеченный бред! Революции почему-то названы «оранжевыми»... К этому невозможно привыкнуть. Просыпаешься в холодном поту, на мокрой и скользкой подушке – и осознаёшь, что Гитлер, оказывается, победил в 1941 году, что вся твоя память о деде с трофеями – странный, фантасмагорический сон, сублимация славянского комплекса неполноценности перед победителем.
НСДАП пережила фюрера, и затем повернула к демократии: осудила культ личности Гитлера, даровала автономию оккупированным территориям, ввела в России трехцветный флаг и двуглавого орла, переименовала гауляйтера в Президента. Возникли рассуждения про избыточность государства в экономике, пошли кооперативы, затем из конституции выбросили статью о руководящей и направляющей роли НСДАП и теперь в глобализирующемся мире «великого нового порядка» третьего райха введено многопартийное управление. Гласность и плюрализм, новое арийское расовое мышление и теории коэволюционности заполнили собой пространство и...
Я был нормальным советским парнишкой. Я родился и вырос в обычной устойчивой жизни, в которой, казалось, всё было предопределено и не сулило на будущее приключений. Мир исчерпал к ХХ веку свой лимит неопределенности...
Но однажды я уснул – и проснулся где-то здесь. Говорю «где-то» – потому что детали меняются с каждого сна, оставляя кое-что устойчивым (как это облезлое трюмо деда), но координируясь и сменяясь с каждым разом в чудовищном порядке хаотической неопределенности.
– Ну, ты идёшь, или нет? – слышу я голос с кухни, голос своего двоюродного брата Никиты, худого, небритого, странного человека, которого никогда не понимал.
– Иду, иду...
– А то скажи где... Я сам сварю...
– Чего?
– Ты спишь на ходу, что ли? (хороший вопрос, браво, Никита!) Ты же меня пельменями угостить обещал...
– Никита, возьми в холодильнике, там, в морозилке... Кастрюли в шкафчике над раковиной...
– Где?!– по тональности вопроса я понимаю, что мой брат Никита не видит никакого шкафчика над раковиной. Более того, тональность вопроса предполагает, что мой брат Никита никогда в обозримых пределах на моей кухне шкафчика над раковиной не встречал...
– Извини, брат... Мне что-то не по себе...
– Я заметил.
– Посмотри сам. Кастрюля не иголка, в ж*пе не спрячешь...
– Ладно...
Брат Никита гремит кастрюлями, отыскивая среди них подходящую для пельменей, которых, естественно, может не оказаться в холодильнике, так же, как не оказалось и посуды со шкафчиком над кухонной раковиной.
У нас с ним матери – родные сестры. Матери – и те очень разные, хоть и родная кровь. Отцы же вообще бесконечно далеки друг от друга. Мы с ним тоже получились очень разные.
Я – безобразно толст. Он – наоборот, болезненно, безобразно худой. С головой у нас у обоих неполадки – но я тихо-шизоидный, а он гулко-параноидный типаж. Он получает 700 дойчмарок, и всё время жалуется мне на то, как это мало. Я же все время мечтательно подумываю о том, как было бы много получать 300 дойчмарок. У него из-за семиста дойчмарок ушла жена. Я, наоборот, обретя доходик марок в 150, счел возможным подумать о женитьбе.
Дело не в марках, конечно; они просто лежат на поверхности и как-то зримо, арифметически отражают разницу миров, в которых мы с братом живем, рожденные когда-то от одного родового корня.
У него – какие-то свои представления о большом и маленьком, о «хорошо» и «плохо», о верхе и низе, о черном и белом. По крайней мере, мы не понимаем друг друга, когда говорим одними и теми же словами об одних и тех же вещах.
У него не только свои запросы и покупки (что было бы понятно!) но и цены какие-то свои. Например, на еду он почему-то тратит в десять раз больше меня, хотя это я в семье толстый, а он питается одними диетическими кашами. Костюма дешевле 300 DM он никогда в этой жизни не находил, хотя все мои костюмы дешевле 100 DM, и при этом куда качественнее и приличнее выглядят, чем его, что он и сам признает при редких встречах.
Относительно его планов и прожектов на жизнь я могу сказать только одно: мне они кажутся верхом идиотизма, и я точно знаю, что вздумай я провернуть нечто такое – давно бы оказался банкротом на бобах. Но у него его прожекты почему-то выгорают, что лишний раз доказывает всю разницу наших миров...
...Тревожный зуммер телефона. У меня радиотрубка, она в кармане домашних трико. Это моя тётка, Аврора Револиевна, педагог со стажем и душа-человек.
– Алло! Лувер?! А почему ты дома? Все твои уже у нас... Ты чего же родню обижаешь?
В некоторых версиях мироздания моя семья дружна, а в некоторых – не очень. Поскольку я иду по пронизывающей поперечной, в моей странной жизни это оборачивается странными полосами трогательной заботы и ледяного равнодушия со стороны «фамилии». Впрочем, Аврора Револиевна во всех версиях держится молодцом, общается со мной педагогично и всё время сует леденцов, как маленькому, каким я, при её возрасте, видимо, и кажусь...
– Лувер, ты всегда такой! Сам больше всех орал – «поминки, поминки» – а сам забыл к вечеру, что нужно прийти... Это все твоя несобранность и рассеянность, сколько раз я говорила...
Я начинаю что-то припоминать. Я действительно должен был в похожей версии мира пойти вечером на поминки... по кому же? По какому-то близкому родственнику, которого при жизни никогда не понимал, и потому заглаживал эту свою вину перед покойным усиленными поминовениями...
Впрочем, число родственников у меня тоже варьируется в зависимости от качества версии мира, и не исключено, что в этой того просто не предусмотрено... Хотя... Как же тогда Аврора Револиевна с приглашением – и «все уже собрались»?
Брат Никита вышел из кухни, стоит в дверном проеме и как-то недобро смотрит на меня. В одной его руке пустая кастрюля, в другой – нож.
– Лувер, я так и не нашел там никаких пельменей... Только вареники с картошкой... А я хочу пельмени... С МЯСОМ!
Я машу ему рукой – мол, не отвлекай, а тётка щебечет, что мне нужно ехать на поминки немедленно.
– Аврора Револиевна, – спрашиваю я, пытаясь вывернуться из неловкого положения перед братом, – а у вас пельмени будут? С МЯСОМ?
– Будут, будут! – уверяет тётка. – Обязательно будут...
– Тогда я Никиту с собой захвачу, вы не возражаете?
По кому же всё-таки эти тёткины поминки? Кого же из родни я не понимал и считал себя виноватым?
– Никиточку обязательно возьми, – соглашается тётка, – у тебя портрет-то его получше, чем мой... Ой, касатик наш... (она громко всхлипывает в трубку, сдерживая рыдания). Как рано, как рано... Ты возьми портрет, который в рамке, у меня чёрная ленточка есть, перевяжем...
– Так у неё есть пельмени С МЯСОМ? – спрашивает Никитик, приближаясь ко мне на шаг...
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами... в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...» – пролетает в мой голове сокращённый текст записки самому себе. Я не думаю, что в ней есть какой-то смысл. Вообще ни в чём нигде нет никакого смысла – вот что я думаю.
Почему-то у моего брата Никиты землистый цвет лица и какая-то нездоровая бугристость кожи. А в глазах – гнев, гнев на недостойного родственника, который даже жалкими пельменями угостить не смог, хоть и обещался неоднократно и самым убедительным образом...
Да, всё-таки я никогда не понимал своего брата. И, наверное, уже никогда не пойму – если разучился видеть смысл в записках самому себе.
Чьи же там поминки? Неудобно ведь спросить так напрямую у Авроры Револиевны – ещё в дурдом упечет за подобную неадекватность.
– Так я приеду с Никитой? – переспрашиваю я, чувствуя какую-то внутреннюю тревогу – словно бы мы говорим на двух разных языках.
– Привози, привози! – соглашается тётка, хотя прекрасно знает, что у меня нет машины, и «привезти» я его не могу – не в сумку же его положить! Мелочь, но мелочь, которая заставляет меня напрягаться, потому что тётка – педагог, и была – по крайней мере, во всех предыдущих версиях – очень точна со словом.
Я поднимаю глаза на Никиту – он уже совсем близко и зеленые глаза горят каким-то огнём. Вечно он устраивает эти шуточки и фокусы, с детства меня подкалывает и разыгрывает...
– Представляешь, – говорю я ему, закрывая ладонью трубку. – Там чьи-то поминки, а я забыл, чьи...
Никита широко и клыкасто улыбается – за счёт худобы лица у него всегда зубы казались крупнее обычного – и вдруг закидывает голову, начинает дико и истошно выть – по-волчьи или по-собачьи...
*** ***
...И от этого воя я просыпаюсь. Этой ночью, в развалинах, когда нестерпимо выли одичавшие псы-людоеды, и снилась чёрт знает какая дребедень из далекого, невозвратимо минувшего прошлого, мне вспомнился доктор Эдвард Копаньский. В отличие от многих, ненавидящих покойного доктора, даже от тех, кто выкопал его из могилы и станцевал там джигу, я знал Копаньского лично, и оттого не так сильно его ненавидел.
Эдвард был человеком только условно. Для него пришлось делать инвалидное кресло по специальному заказу, потому что в стандартное он не вмещался. Некая путаница костей, где плечи, где спина – понять невозможно, но голову он держал прямо, и глаза смотрели вполне разумно.
Эдвард был «существом». Он существовал – но не жил. Как-то распрямить то, что он из себя представлял хотя бы для ровной посадки в кресле, хотя бы для того, чтобы голова торчала не над спиной, а над ключицами, не могла наша «передовая нано-медицина», которая, по правде сказать, вопреки рекламе, вообще мало что могла...
Копаньский происходил из богатого польского рода, когда-то шляхетского, затем масонского, жил (если это можно назвать жизнью) в Париже и был парижанином в третьем поколении. Его дед, гроссмейстер важной регулярной ложи, умер в возрасте 120 лет, да и то потому, что был застрелен при конфликте с якудзами. Его отец умер в возрасте 116 лет, ещё вполне моложавым человеком, потому что погиб в автокатастрофе…
Причина проста: вампиризм, модные тогда «стволовые клетки», вытяжки из нерожденных младенцев, превращающие лицо человека в жуткую бугристо-землистую маску, но тянущие и тянущие его земное бытие, как резину...
Эдвард родился таким, каким должен был родиться при этой «селекции». Он родился «головой на подставке». Не знаю, прилагалась ли к голове живая душа, но мыслила голова необыкновенно эффективно. Однобоко, но продуктивно мыслила! Копаньский с детства жил в компьютере, потому что по-другому жить и не мог. Мир компьютерного программирования стал для Эдварда главным, а может, даже и единственным миром…
Когда (ещё в той, минувшей жизни) я работал консультантом во Дворце Наций в Женеве, я предупреждал, что Эдварда ни в коем случае нельзя привлекать к работам по конструированию «Дип Рэд». Я говорил о физической неполноценности доктора, как о возможной причине его затаенной враждебности к миру.
На меня тут же вылили ушат грязи, обвинив в «диффамации, сегрегации», и по моему, даже в «расизме». Шеф кричал, что и среди калек бывают святые люди, и среди здоровых – маньяки, и формально был прав. Я же не спорю – бывают… Но речь шла о «Дип Рэд», об «абсолютном разуме», который я предпочитал называть «Абсолютной энциклопедией», не слишком веря в возможность создать искусственный разум…
...Моему московскому покровителю, олигарху Баруху Коноплецу, поставившему меня на это место, было наплевать, да и не мог он ничего изменить, если бы даже захотел. Не его, заправляющего водочными потоками в спивающейся стране, было это дело – кадровые чистки во Дворце Наций Женевы...
...Хотя устроить туда пороху у него хватило. Писатель Максимов как-то высказался, что «осознать мир, как заговор – значит, потерять надежду». Я осознал, пройдя по кругам ада этой «уровневой мафии» альянсов, сговоров и разменов. Но почему – «потерять»? Может быть, наоборот? Обрести? Найти сатану – и доказать тем самым существование Бога. Понять, что наш мир так ужасен, не потому что таким создан, а потому что искажен огромным заговором...
...Мой покровитель был плоть от плоти звериного оскала «заговора взаимных гарантий». Наглый и распущенный с теми, кто слабее, он становился раболепным в любом кабинете Администрации президента. Тупой, малообразованный, узко-ограниченный человек, он страдал традиционной болезнью богачей – «синдромом всезнайки». Точнее, страдал не Барух, а окружающие. О чём не зашла бы речь в его присутствии – о микробиологии или религии, о восточных единоборствах или высшей математике – всюду последнее слово Коноплец оставлял за собой. Его прозвали «Барвинком» – за семитскую кучерявость и лучистый детский взгляд – взгляд у него и вправду был детским, от природы, но это был злой ребенок...
...И всё-таки жизнь сложнее правил. Однажды я при десятках свидетелей дал Баруху в морду. И этот вздорный тиран, стиравший в порошок подчиненных за неловкий оборот речи, не только не засудил меня, но и пробил мне повышение.
На одном из светских раутов в особняке «Барвинка», в центре столицы, я замешкался, паркуя автомобиль. Стояла лютая зима – деревья трескались. Я шёл с паркинга, зябко поёживаясь в дублёнке – и вдруг меня за руку ухватило некое кукольное существо – полуобмороженная старуха, в каких-то обмотках, в пуховом платке, с сизыми губами, беззубо-шамкающая:
– Чё тебе, бабуся?
– Сынок... Не пускают... Я к Коноплецу... пенсионный фонд... Вся пенсия... Жить-то на что?! Сынок, проводил бы ты, а? Жить-то то как?! Дети спились, пенсию забрали, а? Замоливи словечко....
Она так и сказала – не «замолви», а «замоливи». Мне стало нестерпимо жаль это существо, одетое, будто немец в Сталинграде, в какие-то бахилы на ногах, в какие-то латаные варежки. Я всё понял, конечно – дела Баруха я знал неплохо: он создал негосударственный пенсионный фонд, украл оттуда все деньги, цинично «кинув» десятки тысяч беспомощных стариков... или, если точнее, даже не «цинично кинув», а просто о них не думая, не подозревая, кажется, о каком-то их существовании вне виртуального пространства банковских счетов. Дети старухи, которые «спились», пили не что-нибудь, а водку «Барвинка» – не могли бы они пройти мимо той алкогольной продукции, которая заполняла более половины российского рынка спиртного.
Мой Барух раздавил старушке всю её жизнь – без какой-то злобы или презрения, а ещё страшнее: раздавил, как муравья, не глядя и не заметив «потери бойца». «Бойца» – потому что у старушки была медаль «Ветеран труда»...
Я что-то спутано пообещал старухе и прошёл на праздник жизни. Провести её я не мог – у меня был пропуск только на одно лицо. Но я рассчитывал немедленно вывести Баруха на крыльцо. Однако внутри атмосфера иллюминации, бьющей по ушам музыки и конфетти как-то закрутила меня. Признаюсь, я немного потерял счёт времени. Пока я выискивал среди разряженных гостей Коноплеца; пока уговаривал его выйти; пока он отпирался, фотографируясь то с известной фотомоделью, то со специально подготовленными детдомовскими детьми; пока он пил коктейль, педерастически обнимаясь с мэром; пока отмахивался от меня, выступая перед тележурналистами с какой-то глянцевой речью о необходимости платить налоги и о социальной ответственности бизнеса...
Словом, пока он (да и я с ним) безумствовали – прошло не менее сорока минут. Наконец он, уступая моей настойчивости, с досадой на горбоносой морде, пошел в фойе, одел шубу, вышел на улицу...
Старуха стояла, где и была, не шелохнувшись. В её неподвижной терпеливости было что-то неестественное и страшное. Я, помнится, подумал, что вся Россия стоит вот так, у залитого светом особняка олигарха и ждёт какой-то милостыни...
Мы подошли. Старуха была уже мертва. Она превратилась в ледяной столб. На ресницах наросла бахрома инея, струйка слюны замерзла на подбородке, глаза пялились двумя кристаллами и даже больше стали, вываливались из глазниц – от расширения...
– Ах, незадача! – упер руки в боки Барух. В его детском взгляде просматривалось неподдельное сочувствие. Смерть, которую он нёс миллионам, была для него только компьютерной игрой, некоей абстракцией. Думаю, он впервые любовался делом рук своих вблизи и в натуральную величину. Ведь в банковских отчётах смерть какой-то обворованной старухи была в общих числах микроскопически незаметной... Масштаб не тот, как у домика на карте страны...
– Померла, надо же! – горевал Коноплец и кажется, был обескуражен. – А чё она хотела-то?
Я, через губу, едва сдерживаясь, рассказал о судьбе покойницы. Барух смотрел на меня оловянными глазами, а потом поплёл что-то про общественную приёмную депутата, про урочные часы, и что там у него отопление в передней, и надо было туда, тогда бы заявление было бы рассмотрено по форме...
Тут-то я не сдержался, и при охране, при любопытствующих лизоблюдах на крыльце – вломил ему в его наглое маслянистое лицо ленивого, обожравшегося кота. Он упал, зажав ладонью рассечённую губу. Меня тут же скрутили архаровцы из его ЧОПа, но Коноплец дал им знак отпустить меня.
Встал, отряхиваясь от снега, вытирая жидкую – как и всё у него – юшку со рта. И тут... За ролью я неожиданно для себя почувствовал личность... За актёром, который «всю жизнь на подмостках» и ловит каждый жест режиссера, произносит чужие реплики, я вдруг разглядел человека...
– Так и надо... – мрачно сцедил Барух, затаив незримую, явно не для «пиара» мыслишку. – Всем бы так... Всем бы вы так, а то ни слова в простоте... Холуи...
И тут вся моя «священная ненависть» к олигарху Коноплецу, ненависть патриота к хищному инородцу, распинающему мою Отчизну, куда-то испарилась. Поверьте, не потому что он помиловал меня после невыразимого «для холуя» проступка. Я вдруг осознал, что дело вовсе не в Коноплеце, что театра нет без зрителей, и что люди сами, своим внутренним злом и подлостью, творят своих тиранов. Да что творят! Лепят, как из пластилина, мягких, податливых воле толпы деспотов. Барух Коноплец, бывший когда-то директором комсомольского Дома творчества, при всём внешнем ужасе, исходящем от него, чудовища – всего лишь приёмная антенна, настроенная на волю и настроение людей страны. Он – таков, каким его хотят видеть.
Я осознал, что старуха, понесшая все сбережения в негосударственный пенсионный фонд к жулику – не менее виновата в своей беде, чем Барух. И государство, которое разрешило Баруху открыть такой фонд – тоже должно принять часть вины. И общество, допускающее и формирующее такое государство – тоже должно отвечать перед законами справедливости.
Много ли вины после такой делёжки остаётся собственно на Барухе? Не только сон разума, но и сон общественной совести рождает чудовищ...
Ведь человек – любой человек! – как муравей. Без своего муравейника он ничто, слабое, лишённое даже клыков и когтей животное. Не дубиной же, не силушкой богатырской заставил Барух Коноплец одних служить себе, других пресмыкаться перед собой, а третьих умирать ради него. Он просто оседлал грех, поразивший наш «муравейник», словно чума, использовал этот грех, не им сотворённый и не им управляемый...
...Так я оказался в Женеве – по воле олигарха, лоббировавшего кандидатуру нашего представителя в правительстве. Можете судить из того, насколько «прекрасен» был мир до экспериментов доктора Копаньского, тоже не слишком мир облагородивших...
…Конечно, потом, когда никелированные «сороконожки» стали потрошить людей, Эдварда Копаньского обвинили во всем, и свалили катастрофу на его «злой гений». Но я то, изгнанный из Женевы обратно в свой уютный кремлевский кабинет-келью, всегда подозревал, что за доктором стояла целая армада сатанистов, неизвестно зачем (просто по причине психопатологии) веками стремившаяся разрушить мир.
Ведь и «Рэд» – «красный» – это цвет революции. Почему женевская шушера утвердила именно это, отнюдь не Копаньским предложенное имя для мирового суперкомпьютера?!
Все это глупо. Все это было очень давно.
Ни к чему вспоминать.
Я увидел во сне Копаньского, потому что он точно так же, как эти голодные псы мертвого города, выл в камере, когда у него отобрали компьютерный шлемофон и краги. Может, он и был гением, совместимым со злодейством, но сумасшедшим-то он точно был…
От старого мира ничего не осталось. Ничего, кроме «Дип Рэда», который торчит плазменным стволом в подземной шахте, надежно укрытый от всех «террористов» на секретном объекте «К-2Z», под охраной боевых роботов-дроидов и призраков мертвого контингента солдат ООН, разбросанных по окрестным холмам.
Считается, что «Дип Рэд» думает. Считается, что это интеллект, на порядок превосходящий человеческий, который захватил власть на планете.
Но я-то знаю, что это не так. Потому что Копаньский, когда его арестовывали, и потом вели на казнь, предупреждал: без меня, без моей головы в шлемофоне, «Дип Рэд» не умнее пылесоса.
Фантасты прошлого, скажем, Азимов из 70-х годов ХХ века – думали, что машина, производя алгоритмические действия, по мере их накопления станет обретать способность думать и чувствовать, получит то, «что мы называем душой». Они полагали, что накопление суммы знаний и умений рано или поздно приведет к самосознанию машины, к появлению у машины личности.
Нет. Они ошибались. Ни у какой из мировых библиотек не появилось личности, сколько бы знаний не напихивали в её стены. Никакой компьютер, включая и «Дип Рэд», так и не сумел осознать самое себя, понять, что он делает, и понять, зачем он это делает.
«Дип Рэд», который правит миром по программе Копаньского, всего лишь выполняет заложенные в него когда-то команды, запаянные в повторяющийся цикл. Это как старинная плёнка на автореверсе: промотало её – и по новой, то же самое, и до бесконечности, до порчи практически автономного блока питания на «К-2Z»…
Так работает часовой механизм: шестеренки крутятся, анкер сдерживает, пружина тянет – но не шестерёнки, ни анкер, ни пружина не производят движения по собственной воле. У них таковой нет. Они мертвые исполнители, повинующиеся законам природы и разуму своего создателя.
Мне приходилось общаться с «Дип Рэд» в «онлайновом» режиме, и, должен признаться, вначале он пугающе-самостоятельно мыслит. Ты можешь очень долго говорить с ним, ощущая себя собеседником Сократа, Конфуция, Эйнштейна – прежде чем поймешь, что он просто старательно зазубрил всего Сократа, Конфуция, Эйнштейна и при беседе с тобой по заранее заданному алгоритму подбирает «варианты ответов».
Вариантов очень много. Отбор идет с немыслимой для человека, молниеносной быстротой. Нюансы тончайшие. И все-таки достаточно умный человек может запросто поймать «Дип Рэд», элементарно подведя его к краю алгоритмирования. Здесь «Дип Рэд» забуксует. Перестанет отвечать. У него есть контур предела, которого у живой и мыслящей души нет.
В свое время Азимов полагал, что робот не сможет превратить кусок холста в шедевр. Что он не сможет написать симфонию. Это все заблуждение – «Дип Рэд» творил и шедевры, и симфонии, и все, что угодно. Просто компилировал заложенный в него колоссальный объем информации, брал чёрточку от Рафаэля, черточку от Микеланджело, черточку от Врубеля, и творил такое, отчего все искусствоведы ахали.
Они ведь дураки, искусствоведы. Не все, но большинство. Они думают, что человек совершенен совершенством. На самом деле человек совершенен несовершенством, свой способностью делать «ошибки в программе», своей способностью не выполнять заложенные в команду приказы.
А «Дип Рэд», творец шедевров и тонкий психоаналитик, казалось бы, знающий о человеческой душе всё возможное – не может ничего изменить, кроме того, что меняется в рамках заложенной программы. Он будет исполнять команду до тех пор, пока кто-то не нажмет клавишу «отмена», или не перепрограммирует его.
Прошло 22 года после «техно-апокалипсиса». 22 года я, бывший чиновник средней руки, являюсь бродягой мертвого света в «прекрасном новом мире». Здесь люди, оставшиеся в живых, очень сильно изменились. В худшую сторону, но изменились.
А роботы – нет. 22 года автореверс всеми покинутого «Дип Рэда» прокручивает одну и ту же, отнюдь не хитовую, песенку…
*** ***
Почти четыре года отняли у меня племенные дела арбутеров. Судя по самоназванию это были бывшие немцы, поклоняющиеся работе («арбайт»), но о прошлом они мало что помнили. Боль и страдания включают, оказывается, в человеке некое стирание памяти. То, что человек не в силах понять и принять – элементарно забывается…
Арбутеров я застал уже не поклоняющимися никакому «арбайту», совершенно дегенерировавшими и опустившимися охотниками и собирателями на склонах гор, названия которых не знаю, потому что много лет брожу без карты.
Удивительно, как быстро человек деградирует! Прошло 22 года, ещё и не думало умирать первое поколение опустившихся в варварство людей, но даже память о былой цивилизации стерлась у них окончательно. Что касается детей и молодежи, родившихся у арбутеров после техно-апокалипсиса, то тут и говорить нечего, эти были просто звери, рычащие и не владеющие членораздельной речью.
Я пришел как раз вовремя: к моменту моего подхода к охотничьим угодьям арбутеров их уже окружили роботы-охотники из числа дистанционеров «Дип Рэда». Маленькое племя должно было принять в себя либо «сороконожек», либо энергопули, и пополнить число дистанционеров в любом случае, ибо «сороконожки» заселяются даже в обессмысленных «человекоовощей», хотя предпочитают, естественно, живых.
«Дип Рэд» делал свое дело без начала, без конца и без смысла. Автореверс Копаньского включал в программу два основных алгоритма: каждая «сороконожка» должна была заселиться в человеческое тело через рот или даже анальное отверстие. Заселившись в человеческое тело, «сороконожка» располагалась в виде некоего станового хребта и переключала на себя управление всей моторикой тела.
Теперь вступал в действие второй алгоритм – получив в наличии мозг и руки, сороконожка, обтянутая трупом, стремилась произвести себе подобную из никелированных деталей, и затем пристроить её в новое тело.
Поскольку подвижные компьютеры-сороконожки не могли размножаться сами, Копаньский включил этот этап: сборка новых компьютеров руками зомби. В его безумном плане зомби делали все больше сороконожек, а сороконожки – все больше новых зомби – до полного исчерпания человеческого ресурса.
Так Копаньский отплатил миру за свое увечье. В первые годы в городах царили фобос и деймос, словами не описать. Но затем, по мере исчезновения человеческого вида, толпы зомби с гибким стержнем искусственного интеллекта внутри теряли смысл жизни, сидели на площадях отрешенно, как буддийские монахи, полузакрыв глаза. На некоторых от неподвижности даже заводилась какая-то грибково-плесневая культура, потому что Копаньский дальше апокалипсиса ничего в алгоритм не заложил. О «новой земле и новом небе» он явно не подумал.
Но тем роботам повезло: они обнаружили арбутеров!
«Сороконожка» весьма шустра, но безумна, как и все подобные «приспособления малой механизации». Передвигается она стремительно, извиваясь всем длинным гофрированным шлангом «тела», а спереди у неё два мониторчика.
Многие думают, что «сороконожка» видит, но это не так. Вводя в программу «Дип Рэд» её схему-чертёж, Эдвард исходил из того, что глаза «сороконожка» получит «бесплатно» от своего зомби. Мониторчики – построены на чистой химии: они улавливают страх, адреналиновые волны от жертвы. Благодаря этому обонянию «сороконожка» отличает живого от зомби – иначе все бы они полезли в одно и то же тело.
Задача зомби – донести им же изготовленную новую «сороконожку» до жертвы, а там она вёртко настигнет источник адреналиновых волн, не спутав человека ни с зомби, ни с равнодушным к этой технике животным.
«Сороконожки», которые не что иное, как материнская плата будущего человека – биокомпьютера, слепы.
Именно поэтому я мог – и любил – их давить.
От меня не исходило адреналиновых волн.
Целевым и направленным ударом тока я сжег проводку своей нервной системы, и теперь не боялся, не гневался, не чувствовал ни боли, ни наслаждения. На вкус я не отличил бы мармелада от дерьма – настолько атрофировались мои вкусовые рецепторы.
«Сороконожки» принимали меня за робота.
Может быть, отчасти, они и были правы.
Но не совсем.
Потому что, хоть я ничего и не чувствовал, но я ПОМНИЛ о чувствах. Хоть я и не имел эмоций, но, подобно коту, кастрированному в зрелом возрасте, я мог ещё весной помяукать, призывая кошку, хоть и не знал бы, что с ней потом делать. Я был ЧЕЛОВЕКОМ.
Не потому что я мог превратить кусок холста в шедевр или состряпать оперу с балетом. А потому, что я имел свободу воли и выбора, которых у «сороконожек» вместе с их застоявшимся от безделья «Дип Рэдом» не было и в помине.
…Пока арбутеры в панике разбегались по этой живописной альпийской лужайке, я отлавливал «сороконожек», прижимая их сапогом к земле, как змеелов, и резким рывком ломал механические сочленения их «хребта». Роботы-охотники остекленело смотрели на деяния рук моих, ничего не соображая – да и что может сообразить машина?!
Переломав всех «сороконожек», я приблизился к их остолбенелой группе и выразительно постучал костяшками пальцев по лбу впереди стоявшего.
Думаю, когда-то он был банковским клерком. На его шее ещё болтались лохмотья полосатого галстука, а пиджак, если хорошенько отстирать и вычистить – ещё мог бы послужить дворнику на утренней смене.
Роботы смотрели на меня, и видимо, «перезагружались». Потом банковский клерк нагнулся, как будто хотел поцеловать мою руку, и… укусил меня!
Это было что-то новенькое. Я извлек энергопистоль и размазал импульсами-молниями этих тварей, раскидавших кишки и разноцветные провода по всей лужайке. Заряда оставалось мало, индикатор показывал красный огонёк – но я же должен был узнать о «новостях» в мире компьютерного «киберпанка».
Четырьмя зарядами я отрезал клерку в галстуке руки и ноги, чтобы обезопасить себя от следующих покусов, и в то же время не повредить операционную систему.
Оставшийся «самовар» елозил по траве пузом, всё ещё пытаясь подобраться ко мне. Вроде бы даже стал грызть плотную кирзу сапога, но вместо ущерба мне – растерял только свои гнилые зубы.
– Ты, сволочь, почему кусаться стал? – добродушно спросил я, отпинув «самовар» его тела на некоторое расстояние. Я спрашивал у «Дип Рэда» – думал за весь этот легион все равно он один. Поговорить с «Дип Рэдом» я мог с любого «монитора», замкнутого на базу «К-2Z».
– Ты – вирус, – прошипел в ответ самовар, старательно имитируя ненависть, которой у него, конечно, ни на грамм не было. Ненависть была Копаньского, пережившая своего носителя.
– Я – вирус?
– Да, ты вирус. Ты будешь уничтожен.
– На себя посмотри…
Я понял, наконец, в чем дело. У «Дип Рэда» был так называемый «эвристический анализатор» – то есть набор схем и алгоритмов аналогового подбора. Поскольку возможности подбора аналогов все равно были замкнуты контуром полученной при программировании информации, «Дип Рэд» не смог понять мой случай, но вывел интересный вывод: перед ним робот, в локальной системе которого произошел информационный сбой. Так сказать, «программа допустила недопустимую ошибку. Если такие случаи будут повторяться, обратитесь к разработчику».
Помните? Эх, где вы, дни златые, мониторы и дисплеи, выдававшие эту заученную фразу? Давно уже на мертвой Земле нет для вас ни условий, ни питания…
Кубинским «мачете» я распотрошил мой «самовар» и вытащил на свет божий заляпанную в крови и лимфе «сороконожку». Это и был единственный тип оставшихся на земле компьютеров. Отрубив кое-какие детали, «сороконожку» можно было сделать вполне безобидной, и через неё скачивать базу данных «Дип Рэда». Правда, в компьютерную игру на ней не сыграть, это жаль…
Я заказал «Дип Рэду» прочитать мне «Опыты» Монтеня с 23 по 56 страницу. «Сороконожка», подобно сентиментальному убийце, крякнула в маленький раструб горлового динамика и начала вещать дословно, с середины предложения, потому что неведомая мне 23 страница разорвала мысль старого брюзги напополам.
Так, под механическое скрежещущее бормотание я и оказался среди арбутеров. Они пугливо вышли на лужайку из-за деревьев, озирая меня, как бога, и нестройными рядами приблизились ко мне.
Я не обращал на них внимания, усевшись в позе будды и внимая Монтеню. Нашел приличной толщины палку, достал из походной котомки синюю изоленту – остатки былой роскоши – и стал приматывать болтливый процессор к дереву.
Арбутеры не смели мне мешать, полагая в моих занятиях нечто сакральное. На самом деле я всего лишь собирался пустить «Дип Рэда» по ложному следу, бросив палку с активированным процессором в любой поток, и направив «охотников» в сторону, противоположную нашему движению.
Пусть река несет бормочущую «сороконожку» на юг, а мы пойдем на север. Идти обязательно надо: в место пребывания «вируса» «Дип Рэд» направит целые толпы бездельничающих «зомби»…
…Палка почти утонула – но все же поплыла. Я замкнул чтение Монтеня в цикл, и теперь 23–56 страницы «Опытов» будут звучать в мертвенной тишине нежилых берегов невообразимый для человека срок износа нержавеющего, ударопрочного металла. Я представил себе, как палку затянет в омут, или прибьёт к мысу, обволочет тиной и ряской. Как будут приходить на водопой пугливые олени, как станут строить плотины работяги-бобры – а процессор снова и снова станет зачитывать одни и те же слова, непостижимые ничему живому вокруг него…
Я эти вещи знаю не понаслышке. Я часто находил такие информационные «клады» в самых запущенных и мрачных местах одичавшей планеты. Помню, один процессор был воткнут безвестным героем в кучу камней перед пещерой и предупреждал об опасности:
– Беги! Беги! В пещере – медведь-людоед! Беги! Беги! В пещере…
Я не знаю, сколько лет он так бормотал, но в пещере я нашел только медвежьи кости, обглоданные мелкими зверьками. Людоед давно был сам пожран червием и крысами, а процессор не доломался, пыхтел над нехитрой предупредительной функцией…
А вот с Монтенем мне «звуковые посылки» встречать не приходилось – это я первый придумал. Правда, однажды один безвестный чудак оставил мне лекцию по философии Гегеля, но, по правде сказать, задумка с медведем мне больше понравилась.
…Так я и стал невольным Моисеем для арбутеров. В начале нашего пути они были сущими чудовищами. За ужином дрались и отбирали друг у друга куски, стариков и женщин, а так же младенцев вообще оттирали от трапезы, гукали, визжали, как обезьяны. Погибшего на охоте соплеменника могли за здорово живешь и скушать. Сильные до полусмерти избивали слабых, женщин по любому поводу таскали за волосы и давали друг другу для утех в обмен на сущие безделицы.
Мне пришлось первым делом строжайше запретить каннибализм. Я рассказывал арбутерам об адских вечных мучениях, и делал вывод: чем так страдать, лучше на земле помереть от голода. Поэтому помирай – а товарища не глотай! Потом я запретил насилие и велел арбутерам уважать друг друга, ввел ритуал приёма пищи, ставший чем-то вроде религиозного причащения. Я научил арбутеров молиться Богу-заступнику, как мог, пересказал им в простейших словах Евангелие. После этого арбутеры стали несколько менее раздражительны и безумны. Старикам – чтобы защитить их от изгнания из-за общего «стола» – я велел заучить религиозные тексты, которые, по грехам своим и незнанию подлинных, сам же и сочинил. Молодые, сильные арбутеры после этого боялись отнимать у стариков пищу, чтобы не прогневить Бога-заступника.
Я обучил их простейшим приёмам защиты от «сороконожек», показал, как нужно их ловить и где сподручнее переламывать им хребет. Потом я научил арбутеров земледелию и скотоводству, нашел им приличную пещеру и посчитал, наконец, возможным, уйти.
За четыре года арбутеры мне смертельно надоели. Фактически – мои ровесники, они были пустоголовы, как дети, и так же, как дети, жестоки. Выросшие в Германии, с тостерами и кофеварками, с телевизорами и самолётами, старшие арбутеры настолько помешались, потеряв всё это, что далее духовного развития крысы двинуться были не в состоянии. Юноши, не помнившие растленной атмосферы ХХ века, подавали кое-какие надежды, потому что дикая жизнь первобытных кочевников была для них не наказанием, а единственно-мыслимой и возможной формой существования.
Я ушел от арбутеров, наверное, и доселе кощунственно ждущих моего «второго пришествия». Я преподал им некую вульгарную версию Мирного Духа и Благодати, некие начальные сведения о спасении и Спасителе (боюсь, они отождествили его со мной), в надежде, что по мере духовного роста они вместят в себя большее, когда способны будут вместить.
В темноте и злобе арбутеров я, наконец, сумел понять, объяснить и принять некоторые кажущиеся уродливыми, а на деле необходимые формы раннего христианства «тёмных веков», вообще особенности первобытной религии, как методологии строительства «вмещающего сосуда», без наличия коего вмещать – всё одно, что расплёскивать.
Но дело сделано: я был свободен!
Я ушел на рассвете, провожаемый стонами и стенаниями всего племени, нелепый полуграмотный вероучитель. Впрочем, в свое оправдание скажу – каково племя, таковы и учителя…
*** ***
«БЭМИ» – бомбы электромагнитного импульса… Я никогда прежде не видел их в таком количестве. На этом складе их было заготовлено на целую третью мировую войну, на десяток «Дип Рэдов» – но человечество пало быстро и само не успело понять, с кем воюет…
«Дип Рэд» – а точнее «голова на подставке» в инвалидном кресле – обманули человечество. Они засунули процессор-кишку в человеческое тело, а потому сперва казалось, что это не компьютер, а какие-то люди, террористы или ещё кто – атакуют мировые державы.
«БЭМИ» не пошли в ход. Остатки армий дрались огнем и сталью, с себе подобными – но в танках, в боевых самолетах, на ракетных установках сидели уже не просто агенты «Дип Рэда» – там сидел «Дип Рэд» собственной персоной.
Потом, когда мировая схватка уже затихала – а это случилось дней через десять интенсивных боев – кое-кто кое в чем начал разбираться, и даже «БЭМИ» обрушились на колонны врага – с большим успехом – но силы были уже трагически не равны.
Из документов, собранных мной между делом, следовало, что доктор Копаньский, могильщик человечества – клепал первые «сороконожки» отнюдь не в семейном гараже под покровом ночи. «Сороконожки» – а точнее «дистанционная система моторики «Дип Рэда» – утверждались штабными чинами НАТО как новый, перспективный вид оружия, пригодный к ограниченному употреблению и производились на военных заводах атлантического альянса.
Заговор Эдварда Копаньского, человека, который и задницу без посторонней помощи подтереть не мог, прошел через высшую бюрократию в Брюсселе. Она разрешала – Копаньский перепрограммировал «сороконожек» – «сороконожки» захватывали тела высшей бюрократии – так она оказывалась под контролем «Дип Рэда», а сам «Дип Рэд» – под контролем доктора Эдварда.
Через некоторое время, в тайне ото всех, Копаньский сумел получить полный контроль над телами, речами и движениями тех, кто утверждал его программы и сметы финансирования. Он стал начальником над своими начальниками, уже мертвыми трупами, которые волей «Дип Рэда» ещё двигались, имитировали жизнь и отдавали указания – кому что в альянсе следует делать.
Теперь Копаньский мог поставить производство «сороконожек» на поток, что и не замедлил осуществить. Атака на ведущие столичные центры мира была осуществлена 14 апреля 20** года. «Дип Рэд» помог хозяину оптимизировать и синхронизировать схему удара.
14 апреля на всей планете разом отключилось электричество. Вместе с ним разом парализовало все линии связи, и произведена была через компьютерные сети блокировка нефтеналивных терминалов. По воле одного-единственного сумасшедшего человечество оказалось абсолютно беспомощным перед кибер-чудовищами, размножавшимися по мере захвата человеческих тел.
Кроме того, «Дип Рэд» произвел взрывы магистральных трубопроводов, поджег все нефтяные скважины, разрегулировал все автоматические системы, включая даже управление дорожным движением и светофоры.
Армии стран мира в отчаиньи начали наносить удары друг по другу, все подозревали всех, хаос сделался всеобщим. На планете накопилось слишком много взрывоопасного материала – и в прямом, и в переносном смысле – хватило одной спички…
Копаньский был казнен 26 апреля того же года по решению ГКО – «глобального комитета обороны». Самому ГКО оставалось существовать всего два дня. 28 апреля работающие на батарейках транзисторы перестали ловить его сигналы, приказы и распоряжения. Правда, мои знакомые уверяли, что дробь морзянкой шла в эфире ещё и 29, и даже 30 апреля, но кто же в наш «просвещённый век» умеет разобрать морзянку?!
Впрочем, думаю, это неважно. Что, кроме жалких молений о помощи могли отправлять эти чокнутые бюрократы, некогда задумавшие построить шахту для «Дип Рэда»? «Сороконожки» настигали их одного за другим – и они тут же становились элементами страшной компьютерной игры…
Мне случалось – уже через много лет – проходить полями апрельских сражений, через мертвые и ржавые армады танковых армий. Они высились, словно жернова, перемалывавшие все живое, и в итоге перемоловшие самое себя. Эти танки вышли невесть против кого, сражались с собственной тенью – а по мере проникновения юрких «сороконожек» – разворачивали пушки против собственной колонны.
Я шел и шел – километры пустой земли были покрыты мертвыми черепахами танков, частично сожженных, частично механически поврежденных, а иногда и совершенно целых. Некоторые выглядели так, что, казалось – сядь в них сейчас, заведи мотор – и поедешь. Но в баках давно уже было испито все горючее до последней капли, да и куда бы я поехал в этой бронированной тарахтелке?
Многие говорили, что человечество «дорого продало свою жизнь». Мне трудно понять, кто в таком случае выступил покупателем – покойный Копаньский или безмозглый «Дип Рэд»? Человечество дорого продавало жизнь самому себе – беспощадно уничтожая полезные людям предметы из всех видов оружия, устраняя даже тень возможности для последующих поколений как-то организовать быт на новой земле.
Может быть, это и входило в замысел доктора Эдварда? Освободить землю от человека? По крайней мере, природа, которую «Дип Рэд» не трогал, расцвела на руинах человечества буйным пустоцветом...
*** ***
Так вот, четыре года я убил на арбутеров. От их инфантильных и дикошарых представлений, нормальному человеку напоминающих погружение в бред и горячку, я выныривал не сразу, постепенно, с трудом.
Нужен был нормальный человек для общения, чтобы совсем не сойти с ума в тоске одиночества. Бог мне его и послал – со скидкой, конечно, по части «нормальности», потому что это был Ким Чжуанович, но зато почти сразу.
…С Кимом Чжуановичем Иром я познакомился года за три перед техно-апокалипсисом. Он тогда как раз – то ли спьяну, то ли с какого перепугу, взялся закрывать Евразийскую Академию, которую возглавлял, и везде торжественно объявлял об этом.
А в Евразийской Академии состояло много средних правительственных чинов Российской Федерации – из числа тех, кто для настоящей Академии рылом не вышел, но именоваться академиком очень хотел. Поэтому меня извлекли из моего кабинета, похожего на келью, и послали улаживать евразийские дела.
В тот раз у меня не слишком получилось утрясти дело, Ким Чжуанович был упрямый кореец и Академию всё-таки закрыл. Но, как ни странно, это не отразилось на наших отношениях. Мы бывали на общих пикниках, общались, делали некоторые общие дела, которые возникали у чиновников в ту смутную пору. Последняя наша встреча состоялась за день до техно-апокалипсиса – мы как раз договаривались ехать к нему в загородный дом на шашлыки.
Мы, помнится, преподробно обсудили, что с собой взять, во сколько встречаться, какой трассой добираться – то есть всё, кроме судьбы, решающей за нас. А на следующий день с утра отрубили электричество во всём мире – ну, дальше вы знаете...
...Теперь Ким Чжуанович был, конечно, не тот, что прежде – странно, что он вообще БЫЛ. Из прежнего лощёного представителя инородческой элиты компрадорской России он превратился в обычного потрёпанного старого китайца, в каком-то смысле даже хрестоматийного «кули».
Он собирал хворост, складывал его в большую вязанку за спиной, и сперва не узнал меня. Принял за труп, бросил связку, и попытался бежать, но куда ему: он был немолод даже в пору нашего знакомства, уж не то, что нынче...
Я в два прыжка настиг его и представился, улыбаясь как можно шире и дружелюбнее. Он смотрел узкими косыми глазами подозрительно, но уже без прежнего дикого ужаса. Мои отличия от зомби во внешности и в интеллекте были столь разительны, что Ким Чжуанович вынужден был их в итоге признать, и отвести меня в свой подземный «чайна-таун».
– Вы, ребята, даже из бомбоубежища Шанхай сделаете... – покачал я головой, входя внутрь.
– Вы, европейцы, всегда будете на нас косо смотреть! – сетует в ответ Ким Чжуанович, ставший от старости и горя расистом.
В подземном городе кое-как восстановили электрическое освещение, мигавшее и тусклое – видимо, на автономном генераторе. Тут царила какая-то затхлая толчея, столпотворение, жёлтая раса что-то по муравьиному перетаскивала, покупала, продавала, меняла, тут же жарила и парила, тут же на ходу жевала. Вывески-иероглифы на картонках, тряпках, досках свешивались отовсюду к самой голове – человек среднеевропейского роста постоянно рисковал разбить тут лоб.
Ким Чжуанович что-то щебетал мне под ухо, но моё внимание привлёк торговец, «строгавший» на корейский манер морепродукты и отвешивавший порции полученной океанской слизистой смеси направо и налево гомонливым соплеменникам.
Ко всяким креветкам и «морским капустам» я равнодушен. Но торгаш имел под рукой целую стопку бумаги – старые газеты, обрывки журналов, письма частных лиц, студенческие конспекты – словом, целый архив прошлой жизни. Боже, сколько бумаги нагородило прежнее человечество – двадцать лет, а этой массе всё сносу нет!
На самой вершине стопки оберток лежал белый лист бумаги... исписанный моим подчерком. Содрогнувшись от внутреннего страха, иглой пронзившего всё моё существо, я протянул было руку, чтобы прочитать собственный текст – но бойкий китаец уже схватил листок, завернул в него каких-то жирных, пачкающихся мидий и вручил покупателю.
Я вынужден был вмешаться, отобрал кулёк у приобретателя и посмотрел текст. Так и есть! В мутных разводах рыбьей слизи, протекающий сквозь буквы, моей рукой было начертано уже знакомое по предыдущему сну «предупреждение ни о чём»:
«...демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
Господи, да что же это такое? Где я опять? Что же тогда сон, а что явь?
Пока я читал, подняв сверток над головой – к свету – вокруг меня назревал правовой скандал. Ким Чжуанович на своём щебечущем птичьем наречии пытался что-то объяснить «добросовестному приобретателю», тот не соглашался, видимо, требовал вернуть деньги или пищу, и был, в общем-то, прав. Мне совершенно не нужны были его мидии или что там ему завернули? Но как отдашь эту склизь без кулька?
Я попытался выйти из положения, взяв с шаткого самодельного прилавка другую бумагу и задумав переложить морепродукты из своей записки туда, но взбунтовался уже продавец, что-то визжал и тянул бумагу назад...
Ким Чжуанович совсем потерялся в этой ситуации и даже отошел в сторону – чтобы не получить по шее вместе со мной.
Реальность казалась слишком устойчивой и последовательной, чтобы быть сном – тем не менее, «переходящая записка» свидетельствовала о другом. Разрываемый думами об этом тяжком парадоксе, я и не заметил, как оказался у их «японского городового».
«Японский городовой» выслушал обе спорящие, по канареечному щебечущие стороны – мою представлял следовавший поодаль, с очень виноватым лицом Ким Чжуанович, а потом обратился ко мне на ломаном русском языке:
– Зачем ты нарушил законы гостеприимства и обокрал этих уважаемых людей?
– Видите ли, ваша честь, не я обокрал их, а... как бы это сказать... они меня...
– Что?!
– Эта бумага принадлежит мне. Она написана моей рукой, и она мне очень важна... Доказать это легко – я могу дописать к тексту пару строк, и вы убедитесь, что это мой почерк...
– Речь идет не о бумаге, пришелец, а о порции «сунь мей». Ты хотел похитить чужой труд и съесть незаслуженный обед.
– Я не хотел. Вот, Ким Чжуанович подтвердит, я тут же взял другую бумагу, чтобы переложить «сунь мей», но (я вспомнил корявый язык юристов до катастрофы) – третье лицо, ваша честь, воспрепятствовало мне в осуществлении действий...
– Сложное дело! – схватился за бритую голову с косицей «японский городовой». – Надо идти к вождю!
– Может быть, нам просто разделить морепродукты и бумагу, да и разойтись восвояси? – предлагаю я, внутренне ощущая, что говорю нечто нелепое.
– Правосудие, пришелец, вершится отныне независимо от ваших сделок с пострадавшей стороной! – чопорно отвечает мне «городовой».
В ближайшие пару часов мне предстоит выяснить, в чём заключается их «вывихнутое» правосудие: в самом диком и примитивном средневековом обряде «ордалий», когда решение спорного вопроса в поединке доверяется решению «суда Небес».
Как говорил Конфуций: «Тиен ши» –– «Поклоняйтесь Небу»...
*** ***
Мы выходим в круг для спарринга. Это место стилизовано под восточные ринги единоборств в стиле кунг-фу или каратэ. Я снова прошу вождя уступить: я охотно отдам ему это записку, если он объяснит мне, в чём заключается её ценность?! Для меня этот клочок бумаги содержит смутную надежду выбраться из лабиринта сонных кошмаров, но для вождя-то что?
Соплеменники моего врага, разбившись в ряды по периферии зала, гомоном и улюлюканьем приветствуют яркое зрелище в своей серой жизни. Я снова начинаю думать, что это японцы, а не китайцы. Для китайцев у них чересчур густые брови – хоть, впрочем, я не антрополог. Вариантов много: это могут быть корейцы или маньчжуры, мяо-яо или тайцы, кхмеры или алеуты – кто угодно с узким разрезом глаз. Всё смешалось в нашем мире...
Вождь сбрасывает свой халат и остается с голым мускулистым торсом. Он явно моложе меня, выше ростом, физически сильнее и убежден, что лучшим образом владеет техникой спарринга. Очень может быть, что это и так. Техникой я владею слабо, так, пару раз прочитал репринтную книжку про кунг-фу, про удары и болевые точки...
– Х-ха! – дико орёт-выдыхает вождь и, со свистом разрубив воздух замком ладоней, бросается на меня, как бешенный комок яростной плоти....
...Тут я и выхожу в «серебряный туман»...
Серебряный туман – особое состояние духовного развития человека, когда он может включить своё сознание на «ускоренный прогон». Нормальное, среднее для человека течение времени останавливается, замедляется, разум фиксирует всё происходящее так, как это сделала бы кинокамера при «замедленной съёмке»...
Я двигаюсь и всё делаю так, как в обычной жизни – а вокруг меня еле-еле шевелящиеся бегуны или чуть дышащие драчуны – их секунда становится моей минутой.
Если сказать по совести, в серебряном тумане нет никакой мистики – без учета мистичности всего сущего, мистичности самой жизни. Каждый человек, достигая навыка в своём деле, совершает определенную операцию или комплекс операций в десятки раз быстрее, чем человек без навыка. Это и есть серебряный туман, доступный мастерам, – ведь пальцев у них не добавилось, да и ума порой не прибыло. Теоретически – хорошенько подумав – их дело может сделать любой, только пока он будет приноравливаться, уйдет слишком много времени.
Особенно хорошо серебряный туман виден в движениях опытных шофёров: их моментальная реакция на дорожные ситуации – следствие как раз их «выхода» к более медленному времени. Невелика наука – рычаг скоростей переключать! Но только новичку не успеть его переключить ни разу за то время, когда мастер переключит трижды – и всегда «по теме».
«Серебряный туман» – это особая тренировка мозга, тренировка психики, следствие своего рода умственной заурядной «гимнастики», заряженной на реакцию...
...В моём случае гимнастика ума использовалась во зло, для боя и увечья. Ряды зрителей колебались, словно сонные сомнамбулы, или даже ещё медленнее. Вождь надвигался на меня красиво, технично – но «по кадру в секунду» – как будто прорываясь сквозь вязкое и липкое желе. Я чуть отклонился в сторону от его могучего татуированного кулака, с ласковой медлительностью проплывшего мимо моего уха и выставил ему ногу.
Вождь споткнулся, и со всей энергией своего яростного броска растянулся на циновках татами, потеряв, возможно, пару-тройку зубов при падении...
В «реальном», то есть среднепсихологическом времени восприятия скорость моих передвижений представлялась почти что невидимой, очерченной лишь смутно – наподобие бешено вращающейся лопасти самолёта. Я стараюсь не злоупотреблять движением, чтобы показаться просто умелым бойцом, а не каким-то магом и волшебником. Только лавров шарлатана мне не хватало!
Вождь медленно, очень медленно встаёт. Сперва он встаёт на четвереньки – и я успеваю всадить ему «пендаль» под рёбра. Но он чертовски здоровый, этот китаец; он не опрокинулся, как я ожидал, а только медленно скорчил гримасу от боли.
Пока он продолжает вставать, я успеваю поразить ещё две его болевых точки, но всё-таки он оказывается в вертикальном положении. Руки его медленно-медленно описывают чёткие траектории ударов, которыми он хочет поразить моё лицо, но я всякий раз чуть-чуть уклоняюсь (чуть-чуть – чтобы не укреплять в нём комплекса неполноценности) и наношу ему серию отрывистых резких ударов в нос, подбородок, по ушам.
Затем в пародирующем техничность обороте (я довольно неуклюж от природы) выхожу ему за спину и наношу удары по болевым точкам поясницы и позвоночника.
Силы у меня невелики. Я почти старик, к тому же никогда всерьёз не занимавшийся боевыми искусствами или просто спортом. Мне трудно свалить такого бугая, как Вождь «маньчжуров» – даже почти обездвиженного.
Он всё ещё в бою. Лицо его полно изумления, глаза стали даже несколько шире, присматриваясь к смутным мельканиям моего контура. Он молотит воздух руками, рассекает его могучими ногами с невероятной, наверное, для обывателя скоростью. Но в моем восприятии это что-то вроде крыльев мельницы в ленивый и солнечный, безветренный день.
Я понимаю, что мне придётся бить его по глазам. Я не люблю этот приём – он очень жесток, но иначе я даже и не знаю, как свалить эту накаченную тренажерами тушу богатыря, моими кулаками-горошинами я могу его тыкать ещё часа с три без особого эффекта...
Одним пальцем я последовательно поражаю оба его глаза – не слишком сильно, чтобы не оставить за собой слепца, но и без лишней жалости. Затем снова делаю ему подножку и заваливаю на татами.
Спарринг окончен.
Я выхожу из серебряного тумана в обыденное время, и начинаю понимать, каким образом библейские Мафусаилы умудрялись жить по 900 и 1000 лет. Если замерять скорость движений в серебряном тумане, как обычную – выйдет на круг жизни и побольше...
Трибуны неистовствуют и ревут. Китайцы (или всё-таки маньчжуры) посходили с ума, вопят, прыгают друг другу на спины, чтобы лучше видеть, беснуются, свистят, размахивают руками, как тряпичные паяцы. Лица и рты искажены.
Я направляюсь к старику, чтобы забрать у него честно отвоеванную записку и протягиваю за ней руку, но...
Старик-японец в инвалидном кресле убирает свиток почти в невидимом режиме, перекладывая его из правой руки в левую. Я тянусь к левой руке – но свиток уже перекинут в правую, и я снова не успел заметить – когда.
Я ныряю в серебряный туман, чтобы уловить его шкодливую старческую ручонку... Но Боже! И в серебряном тумане он продолжает двигать руками со скоростью, невидимой глазу! Я подныриваю до самых глубин торможения времени (на самом деле, конечно, ускорения реакции), до самой бездны, которой могу достичь. Муха рядом со мной почти перестает махать крылышками в воздухе, они у неё становятся подобны ленивым-ленивым вёслам...
Но, хоть я весь в поту и на грани апоплексии от напряжения, старик перекладывает мою записку по прежнему со скоростью, невидимой глазу...
– Теперь ты понимаешь – улыбается старик-инвалид, – что за далью всегда даль...
– Зачем ты это делаешь? – спрашиваю я, поднимаясь к слоям более медленного реагирования и вздыхая, как после утопления.
– Я проверил тебя. Ты тот, кого я ждал.
– Зачем?
– Чтобы остановить машину, созданную такими, как ты, белыми безумцами, решившими поставить себя на место Бога. Ты владеешь техникой «Ян Ву» – «Туманные облака»... Ты не слишком хорошо ей овладел, а дерешься совсем скверно, но для машины белого человека этого достаточно...
– Старик... Отдай мне записку, мне нужно определиться с мирами и как-то выпрыгнуть из «кошмара-матрёшки», когда за каждым пробуждением начинается новый кошмар... Я не хочу думать ни про машину, ни про вашу Землю – вас ведь всё равно не существует, как бы вы там не пыжились...
– Но мы можем помочь друг другу.
– Чем? Если ты плод моего воображения, то зачем мне спрашивать что-то у самого себя? Отдай записку, и я уйду!
– Однажды Чжуан Чжоу приснилось, что он бабочка, которая уснула. И проснувшись, он долго не мог понять, есть ли он Чжуан Чжоу, которому приснилось, что он бабочка, или бабочка, которой приснилось, что она Чжуан Чжоу...
– Так вы китайцы?
– В прошлом сне мы принадлежали к народам мяо... Но ты же сам сказал, что это неважно. Однако, странник, запомни: спросить у самого себя никогда не лишне. Если ученик сформулировал вопрос учителю, то спрашивает уже у себя, потому что вопрос сам по себе содержит общий контур ответа. Если человек не умеет сформулировать вопроса – то и ответ для него прозвучит как пустой и сухой тыквенный барабан...
– Это спорный тезис... – смутился я.
– Если спорный, то попробуй научить собаку говорить! – улыбнулся лукавый мяо.
– Хорошо. Пусть будет по-твоему. Что ты хочешь получить за мой клочок бумаги, который я сам же и написал? Надеюсь, не мою душу?!
– Душу машины белых людей.
– Ты обращаешься не по адресу. Отдай записку.
– Ты можешь её отобрать у меня. Ничего, кроме рук, мне уже не служит. Но подумай, странник, что она такое? Набор иероглифов, не больше. Ты должен разгадать не записку, а себя. Помоги мне убить машину, а я помогу тебе проснуться...
– Послушай, Мяо Ван (я льстил старику, называя его княжеским титулом), разве разумно просить у человека то, чего у него не было и нет?
– А разве у человека когда-то что-то было или есть?
– Почему ты вообще думаешь, что машину можно убить?
– А почему ты думаешь, что можно вообще проснуться?
Старик ставил меня в тупик своими переспрашиваниями. Не спорю, он был довольно образован в своей культуре, но совершенно безграмотен в европейской. Он полагал, что машина «Дип Рэд» – это такой умелый ниндзя, которого можно подкараулить в серебряном тумане с катаной под мышкой. Наверное, старик даже припас сакэ, чтобы спрыснуть усекновение головы «Зверю».
– Мяо Ван, – зашел я с другой стороны. – Пойми же, машину нельзя убить, потому что она никогда и не жила. Она мертва от рождения, точнее, от сотворения. Мы с тобой умеем двигаться немного быстрее, чем обычные люди, но на сколько? Может быть, в пять, в семь раз... Больше я не смогу... Ты, наверное, сможешь и быстрее, хотя я подозреваю, что твой паралич – следствие твоих экспериментов в «туманных облаках»...
– Я слушаю тебя... – благосклонно сморгнул старик дряблыми веками, и белая ниточка его бороды чуть заметно дернулась.
– Так вот, мяо ван! Машина может двигаться не только в 12 или 15 раз быстрее – но и в тысячу, и в миллион! Она совершает гигаметрическое количество операций в секунду! И если ты думаешь, что шустрый ниндзя спрыгнет на голову «Дип Рэда», и тот растеряется – ты очень сильно заблуждаешься...
– То, что создано воображением, воображением может быть и разрушено.
– Ты прав. Но у меня нет конфликта с «Дип Рэдом». Пойми, это – не мой мир! Моё вмешательство может вызвать катастрофические последствия для всего вашего континуума...
– Значит, ты хочешь вырваться один? Без всех нас? – спрашивает старик и его лицо-луна с узкими хитрыми щёлками глаз суровеет.
– Я должен вырваться вместе с живыми. Если ты живой, мяо ван, то помоги мне...
– Даже если для этого придётся тебя подтолкнуть к пропасти?
– Даже и если.
– Тогда проснись, Лувер. Открой глаза. Я приказываю тебе – открой глаза, и будь живым...
*** ***
– Вставай, милок! Хватит дрыхнуть! Хватятся тебя – трудодень не закроють... – будит меня старуха кержацких кровей. Я поднимаю голову с ситцевой подушки «в цветочек», и думаю, что, наконец, проснулся. Вокруг – грубая, потемневшая от времени изба, часы-ходики на стене, коврик с лебедями, фронтовые фотокарточки в простых рамочках...
Я, самое главное, всё прекрасно помню. Да, я здесь. Я и хотел быть здесь. Поехал в горы. Вчера заночевал у этой кержачки, мыкающей старческую вдовью долю, а она так обрадовалась гостю, что напоила меня самогончиком «на кедраче». Вот в голову-то и ударило – я же был в институте членом комсомольского агитационного кружка «За трезвость!» Надо меньше пить! А то от кошмаров этих сердце накроется или от пьянки печень лопнет...
Нечего к их нравам привыкать. Кержаки – они ведь отсталые. Тем более дикие горы вокруг...
«Лучше гор могут быть только горы»... Целинные горы – я здесь по комсомольской путёвке, в пору героического освоения целины, когда страна взялась и за горы, примыкавшие к непаханной казахстанской степи.
Я быстро собираю своё шмотье и отправляюсь в дорогу. Старуха крестит меня украдкой в спину и причитает насчёт начальства и трудодней, а я ухожу всё дальше – последний, самый глухой перегон моей жизненной трассы...
...Я ожидал увидеть здесь кого угодно: уголовников, «бичей», недобитое басмачество, неразоблачённых вредителей из бывшего «абвера» или американских шпионов, торопливо зарывающих парашюты. Но я никак не ожидал, что увижу тут... неандертальца.
А между тем я его увидел. В самый неподходящий момент, когда отошел с серпантинной дороги в кусты, по малой нужде, бросив у обочины рюкзак вместе со своей гладкостволкой...
Теперь неандерталец – голый, косматый, страшный – рылся в моих вещах по-звериному, разбрасывая и обнюхивая разбросанное.
Когда я вышел из кустов, застегивая широкий кавказский наборный ремень, обезьяночеловек поднял на меня неровную, бугристую косматую морду и долго зловеще маленькими глубоко посаженными кабаньими глазками изучал меня.
У меня не было с собой никакого оружия. Я мигом взмок от этого буравящего взгляда, но понимал: бежать сейчас – всё равно что застрелиться. Поэтому я стоял, стараясь волей своего взгляда перебороть обезьянью ярость, и не шевелился.
Говорят, гориллам нельзя смотреть в глаза – от этого они приходят в пущее бешенство. Но я сразу понял, что передо мной не горилла. Здесь гориллы не водятся, и зоопарки в эти целинные края ещё не заезжали.
Неандерталец отбросил мой распотрошённый рюкзак, поднялся на кривые низкие задние лапы и ударил могучим кулаком в грудь. Зарычал, ощеривая совершенно хищные жёлтые клыки. Мы были с ним вдвоём в целом мире – посланцы разных миров и разных эпох, в горах и тайге, где прежде, наверное, и не ступала нога человека...
Говорят, на медведя надо заорать – тогда он испугается и убежит. Но ведь это и не медведь... Да и голоса – чтобы орать – у меня не осталось, всё пересохло, как в пустынном колодце.
Я сунул руку в карман, где лежал трофейный дедовский портсигар. Время было тревожное, послевоенное, по рукам ходило целое море неучтённых «стволов», и люди всегда с уважением относились к этому жесту: рука в кармане потёртых «галифе»...
Видимо, и этот обезьяночеловек что-то слыхал об огнестрельном оружии, потому что отступил от меня на шаг... Я щёлкнул в кармане портсигаром, как будто бы курок взвёл. Неандерталец отступил ещё на шаг – потом отвернулся и затрусил куда-то в лес – только шорох орешника по округе и пошёл...
Я осмотрел свои вещи. Гладкостволка, заряженная и в лучшие-то времена утиной дробухой, теперь совсем ни на что не годилась: обезьянин согнул её так, словно стремился узлом завязать, да силёнок малость не хватило.
Из другого барахла мало что осталось пригодным после столь сурового «таможенного контроля» хозяина тайги.
Я решил больше судьбы не испытывать и поспешил в правление овцеводческого колхоза со своим направлением. Вскоре меня подобрала попутная «полуторка» и шофер заметно побледнел при моём сбивчивом рассказе о дорожном происшествии.
– Это йети! – процедил он, сплевывая в окно зловонную самосадскую цигарку и поправляя широкую замасленную кепку. – Местные так зовут... Лесной человек, ни снега не боится, ни хрена...
...Председатель колхоза Егор Ильич Круглик (о чём свидетельствовала бумажная табличка на дощаной двери правления) принял меня невесело. Я рассказал, что остался без ружья, а в здешних краях это чревато...
– Вот гад! – ругался Егор Ильич. Он был невысокий, лысоватый, с пузцом, обтянутым рубашкой-распашонкой с вышитыми на ней «петухами». – Ты извини, товарищ учитель, что неласково встречаем, сам повидал нашу обстановку... Он ведь у нас прямо возле школы двух девчонок украл, семиклассниц, мы уже в райцентр послали, за воинской командой...
– Он что, людоед?! – похолодел я.
– А кто его знает? Его тут все боятся, а никто ничего про него не знает...
– Слушайте, Егор Ильич, до райцентра чуть не сутки пути... Если девочек можно спасти, то мы должны сделать это сами... У вас есть оружие?
– Двустволка!
– Я про настоящее оружие спрашиваю, а не про охотничьи пукалки... Многозарядное, нарезное... В правлении обязательно должно храниться...
– Дык... хранится... вот, в сейфе, как положено... А как иначе...
– Доставайте!
Круглик открыл старый сейф со скрипом – в нём хранились только початая бутылка водки и пыльный стакан. Достал резную деревянную плоскую коробку – «зеки» в таких, ручной работы, ларях хранят «нарды», выставил на стол.
– От оно...
Я откинул два миниатюрных крючка (и правда, как шахматная коробка!) поднял покоробившуюся от старости и сухости крышку. Внутри под промасленной ветошью лежал в мягком гнезде буквально захлёбывающийся в тёмном низкосортном масле револьвер и двумя грядками торчали патроны к нему.
То, что патроны были – очень хорошо. Если бы их не было – думаю, к ТАКОМУ револьверу их было бы не подобрать ни в райцентре, ни даже в области.
– Егор Ильич! – смутился я. – Скоро спутник в космос полетит, а у вас тут что?! «Смит и вессон», что ли?
– Почему? – обиделся Круглик. – Никакого ни виссона, ни крепдешина... Тульский револьвер, надежный... Я, правда, сам не пробовал, но предшественник рассказывал...
– Слушайте, да его за древностью даже в музей революции не примут! С такими тявками наши прадеды Шипку обороняли и Плевну штурмовали...
– Вовсе нет! – покачал Круглик головой и продемонстрировал неожиданную для целинных гор эрудицию. – Вот, товарищ учитель, клеймо: 1895 год. Уже не только Шипку, но и Геок-Тепе взяли...
Я, сколько мог, оттёр скатертью револьвер, пачкая руки, разобрал его. Пистолет был простейшего устройства, даром, что здоровый, как «маузер», но малокалиберный. Подумав, как прискорбно будет, если его разорвет у меня в руке, я тяжело вздохнул и стал заряжать барабан.
– Чего вы стоите, Егор Ильич?! Берите свою двустволку, снаряжайте припас...
– А кто пойдет?
– Вам виднее...
– С нами на йети из местных никто не пойдет... Боятся... суеверные все... даже которые комсомольцы... Хороших комсомольцев в степь отправили, а нам сюда – чё туда не влезло...
– Всё равно искать их некогда! Пойдем вдвоём, на одну обезьяну это более чем... – я пощёлкал в воздухе пальцами, подбирая сравнение. – В конце концов речь идет о детях... Собака след возьмёт?
– Боятся его собаки...
– Егор Ильич, у вас тут явно культ личности недоразоблачили! К тому же обезьяний... Что же у вас всё боятся да боятся... Ладно, некогда рассусоливать, берите свой «газик» и поедем к месту нашей последней встречи с этой нечистью...
– В лес, что ли? – голос председателя заметно дрогнул.
– Да. Он, свинья, ходит – сучья ломает, шерсть на кустах оставляет, да и вонючий он... Найдем, Бог даст...
– У-хх... Найти-то найдем...
– Вы коммунист, Егор Ильич?
– Да ладно, понятно всё! Ружьё заряжено, выезжаем...
Мы понеслись в раздолбанном, грохочущем на ухабах всей стальной плотью своей «ГАЗе» навстречу судьбе. Бросили машину там, где уже проехать не представлялось возможности и пошли по следу «йети». Видимо, он шёл навстречу или блуждал кругами – мы наткнулись на него почти сразу.
Чудовище лакомилось с малинного куста. Заметив нас, зарычало и угрожающе бросилось вперед, помогая передними лапами задним. Я выставил древний револьвер перед собой, оттянув руку на всю длину и отвернув голову, инстинктивно защищаясь от возможного взрыва – и нажал на курок.
– Пук!
Жалкий щелчок был единственным следствием моих действий. Баёк пробил капсюль патрона, но от долгого хранения порох, видимо, выдохся. Я снова попытался выстрелить – и снова осечка...
Йети настиг меня – но возиться не стал: сзади поднимал две маслины чёрных дул председатель Круглик. Мощным ударом отшвырнув меня на хвою метров за пять, неандерталец прянул на Егора Кузьмича.
Со страху – или наоборот – из особой доблести – толстяк спустил оба курка одновременно. Йети получил по полной программе – его тушу развернуло в воздухе и вышвырнуло на каменистый склон, по которому он стремительно сползал вниз, к берегам горного ручейка.
Преодолевая слащавый привкус крови в груди, головокружение и слабость в ногах, я поднялся с пряной хвои и пошел, шатаясь, как с похмелья, к своему компаньону.
А его дела были тоже не блестящи: разряженную двустволку он выронил из рук, сел на землю, крепко прижимая рукой сердце: прихватило. Бывает. Возраст...
– Егор Ильич! Вы как? Таблетки с собой...
– С собой... В ягдташе... Достань, браток...
Еле-еле я отпоил его валидолом.
– Что же ты не стрелял?! – рассердился Круглик, почувствовав себя лучше. – Я ему, как порядочному, ещё и револьвер отдал...
– Сами стреляйте из своего револьвера! – хмыкнул я, передавая старику «грозное оружие». – Тут не патроны, а говно в гильзах... Вы бы ещё аркебузу в красном уголке держали...
– А-а... Вишь ведь как быват... Ну, не сердись, парень, я тебе в отцы гожусь... Подбил я его?
– Не без этого, товарищ Круглик. Там, на осыпи валяется, обезьяна драная...
– Пошли смотреть?
– Вы сперва лучше ружьишко перезарядите... На всякий такой пожарный...
Пока Егор Кузьмич возился с шомполом, пыжами и дробью, я сделал несколько шагов к осыпи, придерживая в руке бестолковый, но пригодный хотя бы для удара по мордасам «револьвер правления».
Мне послышался детский плач в кустах. Точно! Плачут две девочки! Сместившись вбок на два шага, я их даже увидел – две спины, перекрещенные белыми лямками школьного фартучка, плачут и обнимаются...
– Егор Кузьмич! – позвал я.
– Слышу, слышу...
– Осторожнее!
Но Круглик, добрая душа, и думать забыл об осторожности. Он проорал «Катя, Варя!», словно клич боевой и бросился обнимать девчат.
– Нашлись, милые мои! Не сожрал вас йети! Ну всё, всё, не плачьте, самое страшное позади... Мы сейчас повезем вас в колхоз, а там...
Но девочки не были девочками. Это был – как позже мне приходилось читать – «оптический обман зрения». То, что казалось мне и Круглику обнявшимися девичьими фигурками, было тушей проклятого раненого обезьяночеловека, умевшего, словно леший, напустить туману и щебетать, как попугай, на разные тоны и голоса...
Егор Кузьмич понял это слишком поздно. Йети, возникший из зыбкого морока плачущих школьниц, схватил его лапой за грудную клетку – прямо сквозь кожу – и резким рывком вырвал её из тела. Круглик и охнуть не успел, как был уже расчленен, а Йети вырвал из его холодеющих рук ружьё и с чисто человеческой ненавистью стал ломать её об землю, гнуть и топтать. По крайней мере – подумал я – боль-то он чувствует...
Я стоял, ни жив ни мёртв – в нескольких шагах от безобразной сцены и только тискал в потной ладони деревянную, рубчатую, всю в насечках рукоять большого мёртвого револьвера.
Покончив с ружьём, отшвырнув могучим порывом тело покойного председателя, Йети снова посмотрел на меня. У него был гипнотический взгляд. Если это другая ветвь человеческой эволюции – думал я (в 50-е годы все были помешаны на теории эволюции!), то она, видимо, развивалась не через развитие механики и техники, как мы, а через развитие гипнотических и внушающих способностей. Действительно, зверя можно убить стрелой, дротиком, заманить в яму на кол – как мои пращуры – а можно и простым взглядом заворожить, заставить стоять на месте (как удав кролика), и потом жрать живьём, даже убить не удосужившись...
И если в древности, где-то на неандертальской стадии, человечество пошло «двумя рукавами», то и встреча, вроде нашей, становится исторической неизбежностью и даже «войной миров».
Йети смотрел на меня и тихонько рычал. Вся его морда и грудь были в крови – то ли от ран, то ли от живодёрства, разобрать я не мог. Зелёные огоньки безумных зрачков не мигали – и словно в детском калейдоскопе, передо мной сбивчиво мелькали смутные картинки: какой-то мужик в кепке, с лукошком грибов... Покойный Круглик... Баба с коромыслом... Сохатый с ветвистыми рогами... Медведь... Кабан...
Передо мной был гипнотический, психический хамелеон, пытавшийся затаиться на местности и принять какую-то безопасную для себя видимость. Но я слишком хорошо запомнил его место, и сбрасывал морок раз за разом усилием воли и самовнушением. Интересно отметить, что йети это чувствовал...
Я не понимал, зачем он дурачится, вместо того, чтобы просто растерзать меня: силы-то были явно не в мою пользу. Но потом догадался, что йети очень не нравится одна чёрная дырочка, пляшущая между ним и мной. Именно чёрной дырочкой выглядит направленное на кого-то стволовое отверстие огнестрельного оружия...
Я снова нажал на спусковой крючок. Снова металлический лязг старого бойка – и прокрутка тульского, ручной выточки, барабана – опять незадача.
Хоть это и были пятидесятые годы, хоть я и был комсомольцем-целинником, хоть я и пытался всё объяснять «эволюцией» – на этом этапе я стал молиться давно забытому Богу. Мы все слишком отчетливо понимаем существование Бога в минуты, когда силы наши уже исчерпаны, а какие-то возможности и вероятности ещё остаются. Человек молится тем искреннее, чем отчётливее понимает, что свои силы не безграничны...
Можете считать это совпадением, но молитва мне помогла. Следующий выстрел (четвёртый из семи возможных) револьвер совершил вроде бы нехотя, через силу, как старый-старый специалист, давно на пенсии, которого заставили слезать с печи и вспоминать навыки «по диплому».
Пуля ударила Йети, наверное, вполсилы – большего от слежавшегося пороха и требовать невозможно, но ему этого хватило. Планы атаковать он оставил и, подобно всем животным, легко переходящим от агрессии к бегству, предпочёл спрыгнуть с осыпи в орешники и унестись вниз, к ручью, промывать и зализывать раны.
Его низкий, утробный, обиженный на жгучую осу боли вой стлался над гористой тайгой бредовым наваждением.
Я всё же отделял себя от животных – по крайней мере, тогда. Перейти от атаки к бегству по мере целесообразности, без всяких угрызений совести и ущемлённого гонора я не мог. Я ведь «царь зверей»! Распаляемый фанаберией, я побежал вслед за йети (откуда только прыть взялась!), вопя и улюлюкая не столько для него, сколько для самого себя: мне хотелось казаться больше и страшнее, чем я был на самом деле...
Путь йети я легко определял по тёмно-вишнёвым, неестественным на вид каплям крови. Возле каменного грота, заросшего космами мха и завешенного корнями верхних кустарников, я настиг супостата...
...Правда, это был не совсем йети. Передо мной стоял молодой солдатик в порыжелой на солнце советской гимнастерке, с малиновыми погонами «СА». Пилотка на голове, голубой честный взгляд, открытое лицо... Я не мог застрелить его вот так, запросто, ничего не сказав и не перепроверив. Я видел, что капли венозно-густой кровищи подходили прямо к кирзовым сапогам солдатика, я помнил, что Йети уже побывал сегодня девочками, председателем и местной фауной, но всё-таки, всё-таки...
– Товарищ! – предупредил меня солдатик нормальным человеческим голосом. – Стой на месте! Вдруг ты хамелеон?!
Я остановился, утирая отовсюду струящийся пот, но револьвер держал наготове.
– Ты кто такой? – спросил я, напуская начальственность в голос.
– Я? Из райцентра взвод прислали... На прочёсывание леса...
– Знаю про такое дело... – говорил я с предательским астматическим хрипом. Грудь гуляла на «развал-схождение», дрожь в руках и ногах никак не унималась.
– Сам откуда?
– Из Уфы...
«Точно йети! – подумал я про солдатика. – Наверное, мысли мои читает – я сам уфимский, и он маскируется под уфимского, в земляка, мол, палить труднее будет».
– Как фамилия?!
И тут он называет мою собственную фамилию! Какова наглость «мага и волшебника» из дикого леса – взять и назваться мной!
Я всё понял. И всё-таки – очень уж хорошее было у солдатика лицо, чтобы стрелять в него. Я придумал очень суровую проверку, но постарайтесь меня понять и не осуждать за жестокость...
– Парень, домой, в Уфу, в отпуск хочешь?
– Естественно, не откажусь...
– Тогда подними левую руку вверх!
– Левую – завсегда! Правой я тебя на мушке держу, товарищ, а левую – изволь-пожалуй...
Он поднял ладонь, и я выстрелил в неё, как в мишень. Я уже знал, что в момент острой боли йети не может удержать фальшивое обличье и показывается в своей подлинной шкуре...
Я был почти уверен, что красивый солдатик сейчас обернётся монстром тайги. Но солдатик очень по-человечески загнулся, застонал, прижимая к животу пораненную руку. А вот за его спиной, в темноте грота, возникла искомая образина, как зловещий мираж – клыкастая, когтистая, широкогрудая. Я не сомневался, что йети сейчас растерзает солдатика, как незадолго до сего порвал Круглика. Но йети был без глаза...
...Да, без своего поганого маленького глаза, вместо которого красовалось на волосистой морде кровавое месиво. Йети зашатался, как нетрезвый, покачнулся, пару раз взмахнул лапами – и повалился в хрустальные струи ручья. Вода обтекала его уже мёртвую тушу, и уносила вдаль кровяные ниточки его подтёков...
Йети прятался в гроте – может, там было и его логово. Перед моим выстрелом – вот ведь совпадение – он решил напасть на солдата со спины. Моя усталая пуля 1895 года выпуска (может быть, чуть-чуть позже) прошила тонкую мальчишескую ладонь солдатика и по новому невероятному совпадению ударила прямо в глаз лесному чудищу. Это было для меня Доказательством Бытия Божия. Если бы малокалиберный и выдохшийся в коробке патрон попал бы в лоб или в скулу йети, он бы его только разозлил. Войти внутрь ненавистного покатого черепа неандертальца пуля могла только при одном условии: если не встретится с костью. То есть через два глаза, и может быть, через два уха. Вероятность такого попадания в существо, которое я даже не видел, равнозначна попаданию в бешено скачущую белку слепым стрелком на расстоянии не менее 100 метров.
С тех пор я больше не верю в случайности. Я не выходил из комсомола, и не сжигал прилюдно членского билета (это войдет в моду много позже), но как-то сразу отошёл от всех комсомольских дел... Может быть, и зря – неплохая в целом была организация.
С нас взяли подписку о неразглашении государственной тайны. И только тут я вспомнил, что мой отец имел шрам на руке, и на все мои детские вопросы отвечал: «Понимаешь, сынок, я давал подписку никому про этот случай не рассказывать»...
Я постепенно просыпаюсь... Морок спадает, но постепенно... Да ведь я мальчишка 70-х... Что и каким образом я мог делать в целинных горах 50-х годов, до своего рождения? Но если всё это сон и выдумка, если этого никогда не было – то откуда на ладони отца оказался этот «подписной» рваный шрам?!
*** ***
– ...Проснись! Да хватит меня пугать! Давай, открывай свои дерьмовые глаза, а то «скорую помощь» вызывать буду!!!
Друг юности, Лёша Леднёв толкает меня в плечо. Я просыпаюсь из тенёт мутного и липкого сна-кошмара и оказываюсь в очередной версии мира, претендующей на то, чтобы я принял её за настоящую. Я начинаю вспоминать, что именно Лёха в своё время рассказывал мне о «кошмарах-матрёшках», в которых много раз фиктивно просыпаешься, но ужас играет с тобой, как кошка с мышкой, не выпускает, снова и снова заставляет понять, что ты проснулся не по-настоящему.
Существование вполне жизнеподобного автора теории многослойных снов рядом убеждало в том, что это – наконец, пробуждение.
– Ты чего? Беленой отравился, что ли? – интересуется Лёха.
– А что?
– Спишь, как утопленник! Толкаю, толкаю... Ты чего-то плохо выглядишь...
– Да? Я так...
– Приехали.
Мы приехали с Леднёвым к нему в подземный гараж на окраине города, с выпивкой и закуской, как и положено «гаражным синякам». Приехали на его «Рено-Мегане», капот которого Лёха собирается превратить в стол. Пока он паркует машину, я пользуюсь случаем побродить туда-сюда. Пока всё мне тут кажется надежным: кирпич как кирпич, врата как врата, стальные, с номерами. Посреди проезда – большой сливной колодец канализации, прикрытый неряшливо сваренной самодельной решеткой...
Под бетонными сводами гаражного кооператива – тускловатые люминесцентные лампы «дневного света», протянуты провода и узкие трубы. По одной из них деловито бежит по своей надобности жирная крыса...
Неприятно, но реально. Неужели дома?
На вратах одного из гаражей надпись мелом. Сама по себе надпись обыденная: «Срочно продам гараж». Таких – сотни и тысячи по стране, самодельных рекламок, и я не обратил бы на неё внимания, если бы не странная приписка:
«Срочно продам гараж. Задолбали эти зомби!»
Я обращаю внимание Лёхи на странную надпись. Он отмахивается – дескать, не обращай внимание, прикалываются. Однако, похоже, что и он озадачен.
– Давай, глотнём по малой, оно и прояснится...
Мы стоим над капотом «Рено-Мегана», пьём охлаждённый «Абсолют-цитрон» из «вспотевшей» в духоте подземелья бутылки матового стекла, закусываем резаным копчёным «чечилом», ломтиками ананаса и полупрозрачными ломтиками лососины, сочными грушами в самом соку. Наливаем себе ещё немного, чтобы «войти в норму».
– Ну чё? – скалится Лёха. – Малость въехал в тему?
– Какую? С зомби, что ли?
– Ты точно парами бензина траванулся...
– Лёха... Скажи честно, сколько я спал?
– Сколько? Да всю дорогу! Как убитый! Там на въезде в гаражи авария была, мужика насмерть сбило, я тебя толкал, показать, так ты и там не очнулся...
– Слушай, ты не представляешь, что мне снилось! Кошмар на кошмаре и кошмаром погоняет...
– Бывает! – посочувствовал мне Леднёв. – Ты не рассусоливай, пей, давай, тару не задерживай...
Рюмка у нас одна – в виде хрустального сапожка – и гуляет в гараже навроде братины – по кругу. Я допиваю ароматную цитрусовую водку и тяну зубами гуттаперчевую массу солёного сыра-«чечила».
Лёха рассказывает мне о своих хозяйственных планах: заложить тут, в гараже, вонючий погреб, доставшийся ещё от родителей. Погреб постоянно заливает грунтовыми водами, и, чтобы достать оттуда банки, Лёхин отец приспособил насос. Нужно сперва откачать воду, а затем лезть по сомнительной лестнице в осклизлую мрачную дыру за «фруктом». Некоторые банки «домашних заготовок» лопнули, их содержимое загнило и воняет. Из-за этого в гараже бывает сыро и зловонно.
Если заложить погреб намертво, то проблема будет исчерпана сама собой. Лёха хочет верить в то, что кроме воняющих солёностей и варений в мире нет других проблем.
Истошный женский крик откуда-то издалека, из-за ворот подземного кооператива показывает нам, что это не так. Мы – два пьяных дурака – смотрим друг на друга и, не сговариваясь, спешим совершать рыцарские подвиги.
Он хватает из машины бейсбольную биту, а я нащупываю в кармане рубленую рукоять газового пистолета.
Когда мы выбежали под небо с круглой, жёлтой, неестественно крупной Луной – женский крик уже оборвался. Мы стояли под звёздами, как говорят в народе, «охреневшие от собственной крутости», и искали неприятностей.
Места тут, в гаражной местности, смутные. Мне никогда не нравилось в этом краю – какие-то промышленные ангары, автозаправка, сбоку примыкает совершенно чёрный по ночам еловый массив. «Индастриал пейзаж», хаос бетона, металла и обломков техносферы – самый привычный антураж для всякого рода хулиганья, наркоманов и панков.
Но Лёха, человек весьма состоятельный, мне кажется, не случайно цепляется за это далёкое от дома место; Он человек рисковый, с авантюрной жилкой, и явно не из тех, кто думает об избегании «всяких эксцессов».
– Ночка, мать ити! – ёжится он под свежестью напористого ветра. – Как у негра в заднице...
Тут он не прав. Ночка, в общем-то, светлая. Просто в этих местах слишком много глухих теней от ангаров и глухих стен, куда не то что Луне – Солнцу-то трудно пробиться.
Мы идём во тьму, идём на звуки какой-то глухой возни и рычания, смахивающего на собачье. Я выпускаю газовый патрон по направлению чавкающих звуков: если это псы, то они разбегутся от вони горчичного газа. Но никакой перемены, поскуливания или повизгивания в направлении выстрела не происходит.
Лёха (как будто специально экипированный для таких приключений – это в его характере) включает фонарик. Жёлтое лезвие света вспарывает черный бархат ночи, с заметным, кажется, скрежетом.
– А может, стоит всё-таки отвести грунтовые воды? – спрашиваю я у Леднёва, возвращаясь к волнительной теме «родового наследного погреба».
– Знаешь, это обойдется дороже всех солений и варений, которые я смогу разместить в погребе в промежутке лет на триста...
Мы нашли источник возни. Некто склонился над упавшей девушкой и что-то делает... В прорези фонарного света он отчетлив и контрастен со спины – замызганные тертые джинсы, клетчатая фланелевая рубашка.
– Ё-моё! – бледнеет Леха. – Лувер, это же тот чувак, которого на разъезде машиной сбило...
– На каком разъезде?
– Да я тебе говорил, ты дрых тогда...
«Чувак», наконец, почувствовал пристальное внимание к своей персоне и обернулся. Не реагировать далее было бы просто невежливо с его стороны.
Жуткая перекошенная и абсолютно-бледная, какая бывает только у покойников, морда его была вымазана багровыми подтёками. Шея казалось начисто свёрнутой, глаза глядели совершенно безумно, как у кальмара или спрута. Он оскалился на нас и зарычал по звериному, при этом мне пригрезилось, что пасть его раскрывается много шире обычного человеческого челюстного раствора.
– Мама миа! – выдал Лёха почему-то по-итальянски.– Тебя же, парень, патологоанатом простыней закрыл...
То, во что чудовище превратило свою жертву, лучше и не пытаться представить. Вся верхняя часть туловища девушки превратилась в какое-то кровавое, словно бомбой развороченное месиво.
– Ах ты урод! – рассвирепел Лёха, поднимая свою биту и делая шаг к чудовищу. Не лучшие чувства у монстра вызывал и сам Лёха. Он подпрыгнул, как на пружинах, и побежал к Леднёву с рычанием леопарда и искрами, пляшущими в глазах головоногого...
Два моих газовых выстрела не произвели на трупа никакого впечатления.
– Да не перди ты! – одёрнул меня Лёха, морщась и размахиваясь. Точный удар в голову сместил траекторию чрезмерно активного покойника много в сторону. Дубина со свинцовым набалдашником могла бы убить и медведя, но чудовище, сбитое кем-то на разъезде у гаражей, даже не выпало в обморок.
Оно лишь взмотнуло головой в колючем кустарнике, куда отлетело и снова рванулось в атаку. Его скорости мог бы позавидовать и хищник. Если бы не колючий шиповник, десятками игл вцепившийся в одежду трупа, не задержал бы его на доли секунды, то Лёха точно не успел бы перегруппироваться для нового удара.
Уверенные движения дубинщика на этот раз привели к выпадению глаза – к счастью, не у самого дубинщика, а у агрессора. Мёртвый глаз повис на длинной белой нити, подобно моноклю на цепочке.
Лёха воспользовался лёгким замешательством монстра и долбанул второй раз, уже целенаправленно, окончательно лишая «циклопа» зрения. Тот не стал менее свиреп – но явно потерялся в пространстве, как и любой слепой – стал кружить, выставив руки перед собой, хватать, что попало, пробовать на зуб и выбрасывать.
Леднёв расстегнул свою кожанку и я увидел длинный нож-мачете в великолепном, на бухарский манер расшитом чехле. «Да, Лёша! – подумал я. – Это явно твой звёздный час!»
Лёха поймал трупа за волосы и чёткими, подрубающими движениями, с двух сторон, отчленил голову, выбросил её, как мяч, подальше в кусты. Тело не умерло, нелепо расшатываясь, побрело куда-то в сторону, взмахивая конечностями, словно крыльями. Подобную жуть я видал только однажды, в детстве, в доме отдыха «Сосновый бор», где наш сторож отрубил петуху голову, а тот вырвался, и ещё пару минут носился по двору, как зачумелый, роняя на изумруд травы рубиновые капельки крови...
– Ты видел?! – торжествующе спросил Леднёв.
– Угу!
– Однако...
Мы побежали в сторону залитой светом бензозаправки, одержимые порывом звонить в милицию и в епархию РПЦ – трудно сказать, в чьей компетенции была эта чертовщина.
Но на бензозаправке мы не застали никого живого. Из раскрытой кабины грузовика свешивалось изуродованное тело водителя: ноги в кабине, а голова уже на асфальте. Фонари всюду горели ровно и трезвяще, отгоняя призраки и грёзы, но за окошечком диспетчера розлива было пусто и всё заляпано какими-то пятнами и разводами.
– Может, у них тут и нет никакого телефона? – предположил Леднёв, и я с великим облегчением согласился с ним. Действительно, с чего бы тут быть телефону? Навряд ли его сюда тянули... Предупреждать об опасности больше некого. А в гараже нас ждёт «Рено-Меган», в котором лежат наши сотовые телефоны, способные связать по роумингу с целым миром. Да, это дороговато – долгие объяснения по сотовому – но мне казалось, что обстановка не располагает думать об экономии.
– Дуем в гараж! – решил Леднёв.
Мы понеслись, как говорится, «быстрее лани». Куда только девались наши одышка и одутловатость телесной «полноты» – мы оба были по фигуре отнюдь не «балеро»...
...В боксе нас всё застало таким, каким было оставлено: и водка в хрустальном «сапожке», и закуска ломтиками, и банки с протухшими соленьями, которые Леднёв извлек из погреба в прошлый свой приезд.
Первым делом Леднёв связался с женой – велел ей сидеть дома безвылазно, и никому, кроме него не открывать бронированной двери. Я видал их квартиру на пятом этаже – там можно пересидеть даже оккупацию.
От дела спасения близких мы перешли к спасению мира в целом.
Пока Лёха набирал милицейский номер, я решил хряпнуть ещё разок «Абсолюта» – неизвестно, в каком мире я окажусь в следующий раз, это учит ценить комфорт.
– Слушай, это маразм какой-то! – возмутился Лёха и протянул мне свою «трубу» «мобилы». На экранчике набора значился милицейский номер – «02».
– Извините, абонент временно недоступен... Извините, абонент временно...
– Что за хрень такая! – ругался Лёха, доставая из багажника зачехленный карабин. – Ты хоть что-нибудь понимаешь? Как это «02» может быть «временно недоступен»?! Бред какой-то... Ты как считаешь?
– Раз, два, три, четыре... – пересчитывал я патроны в его патронташе. – Что бы там ни было, тебе, Лёха, лучше зарядить полную обойму, и не забыть вставить восьмой добавочный прямо в ствол...
– Да, тут ты прав. Интеллигентскую рефлексию оставим для более широких компаний... Кем бы ни были эти твари, они, по крайней мере, расчленяются...
– У тебя картечь?
– Она самая. По-охотничьи говоря – жакан. Я смотрю, они не слишком чувствительны к боли, но без башки им труднее соображать...
Я выскочил с телефоном из бокса, подумав, что на вольном воздухе, возможно, он будет соединять абонентов получше. Но мысль позвонить исчезла у меня почти сразу...
...Передо мной простирался длинный коридор гаражного кооператива – под бледным светом тянулись вдаль однообразные ворота бесчисленных боксов. У самого выхода я заметил странно ковыляющую тень. Вот вслед за первой вплыла в пасть центральных ворот вторая... третья... Несомненно, они шли в нашу сторону. И шли как-то ненормально. По мере того, как свет касался их лиц, я видел озверелые гримасы бледных до белизны восковых фигур, угрюмо урчащих «песню смерти»...
– Лёха! Лёха! Ты только глянь!
Он, видимо, был внутренне готов к такому обороту, потому что выскочил из бокса почти сразу, с ружьем наготове.
– Ах ты, грёбаный компот! – заорал Лёха для храбрости, приложился плечом к ружью и с немыслимым в гулком замкнутом пространстве грохотом саданул по врагу.
Я думал, что карабин разорвался у него в руках. Но нет, карабин был цел, а вот голова одного из наступавших разлетелась, как гнилая тыква на плетне. Её ошметки и лоскуты опрыснули стены гаража метров на тридцать вокруг себя.
Лёха стрелял метко – два или три раза – но на смену одному выведенному из строя трупу тут же добавлялся целый десяток – они текли, как селевой поток, как полноводная река...
– Лёха! Назад! Назад! В гараж! – тянул я его, разгоряченного, пребывающего в азарте пальбы. – Назад! У тебя патроны кончатся!
Я еле запихал его в тесный бокс – к «Рено Мегану» под бок и стал закрывать створки стальных ворот изнутри. К счастью, тут были мощные штыри сверху и снизу. Вначале я не понимал, зачем отец Лёхи предусмотрел способ запереть гараж изнутри, но потом сообразил: если выходишь через их калитку...
Калитка! О боже! В правом створе ворот имеется калитка, и она открыта!
Пока Леднёв возился с нижним штырем, никак не желавшим вставать в набитое землёй гнездо, я выхватил с полки монтировку и вставил её в скобу, служившую калитке ручкой. В тот же момент чья-то злая и сильная рука рванула калитку наружу, задёргала её, пытаясь разболтать монтировку.
Я нашел проволоку, намертво закрепил свой импровизированный запор – и отошел на шаг к гостеприимному капоту, всё ещё предлагавшему нам водку по гаражному обычаю.
– Лёха! Прозит! За наше здоровье!
– Давай, не задерживая тару...
В гараже было светло и сухо, немного затхло. Снаружи по широким стальным створам ворот бокса шарили чьи-то ладони, словно страстно ласкали тело гаража, выискивая хоть малейшую зацепку, хоть какой-то лаз к живой плоти...
Иногда кто-то из зомби в нетерпении стучал кулаком в гулкий металл и ревел, как горилла. Неужели и вправду полагал, что мы откроем?
– Ну чё?! Съели, придурки?! – орал на них Лёха почти в истерике, размахивал кулаками от возбуждения. – Съели?! Вот так то! Так будет и впредь!
*** ***
Мы сидим в гараже уже несколько часов. Ничего не меняется, ничего не происходит. Кажется, зомби давно забыли про нас и уже ушли. Тишина и мертвый свет подвальной лампы...
Лёха гаечным ключом время от времени проводит по вратам – как будто отпирает штыри. И немедленно снаружи начинается возня, дерготня – обложили и ждут. А чего им не ждать. Они же мертвые, у них впереди вечность.
Лёха – человек импульсивный, ему сидеть сиднем надоедает. Он начинает строить всякие предположения. Вначале – насколько нам хватит солений и варений в погребе. На эти расчеты я резонно возражаю ему, что варенье и соленья всё равно залиты ледяной грунтовой водой, откачать эту воду – даже если будет электричество – некуда.
– Ты в нормальное время куда её сливал-то?
– Ну как... В сток, там, в середине проезда...
– Вот видишь. А теперь куда?
– Н-да...
Беспокойная мысль Леднёва перескакивает на другой предмет: если облить зомби снаружи бензином, а самим отсидеться в гараже, да к тому же бросить спичку... Да, будет очень жарко, но у нас ведь есть погреб с ледяной водой...
Это напоминает мне сказку про мышей, мечтавших повесить коту колокольчик на шею. Там тоже дело стало за «некоторыми техническими деталями».
Я гораздо спокойнее Лёши. Я уже привык к «кошмару-матрёшке» и знаю, что нахожусь сейчас в наилучшем положении: тишина и покой, хороший друг для беседы, рано или поздно нас в этом гараже потянет ко сну, а проснусь я, как уже не раз бывало, совсем в другом месте и, возможно, совсем в другое время...
Конечно, даже и в этой ситуации мне было бы неприятно попасть к зомби на зуб. Смерть – не сон, и я не знаю, что стало бы со мной, если бы я «сорвался на скачке», то есть вместо сна очутился бы в желудках этих тварей...
Как знать, может быть, смерть и сон – единосущностные понятия, и переходы после убийства ничем не отличаются от переходов морфея. А может быть, нет. Проверять это здесь и сейчас у меня нет никакого желания.
Итак, я всегда могу уйти отсюда – через «трубу» сна. Но я чувствую большое неудобство, ведь Лёха – воображаемый он или реальный – после моего ухода останется здесь. Получается, что уснуть сейчас для меня всё равно, что бросить его одного...
*** ***
Лёху можно понять. У него под замком жена и ребенок, и он очень за них волнуется, а сотовая связь «умерла». Пределов поражения мира мы изнутри гаража ни узнать, ни оценить не в состоянии – но роуминга больше в принципе нет. Потом не стало и электричества; лампочка под потолком гаража, возле старинной бражной бутыли, виновато пару раз мигнула и погасла, оставив нас в первозданной тьме, пахнущей машинным маслом и бензином. Монстры за воротами с угасанием света заметно оживились, разрычались, зашуркали по металлической преграде, кажется, даже стали скрипеть по ней зубами...
– Нет! – схватился Леднёв за голову. – Так сидеть и ждать невозможно! Да чего мы ждём?!
– Что ты предлагаешь? – вяло поинтересовался я.
– Мы с тобой садимся в машину! Открываем ворота, выезжаем прямо на них, тараним всех по пути и вырываемся из этой ловушки!
– Не пойдет, – грустно качаю я головой.
– Почему не пойдет?! – взбешенно возникает Лёха.
– А кто откроет ворота?
– Я открою. Открою, а потом добегу до руля, нажму на газ...
– Лёша, ты не успеешь.
– Я не успею?!
– Ты видел одного из них в деле. Ты не успеешь.
– Но нельзя же просто так сидеть тут в темноте, и ждать, пока они найдут способ взломать двери...
– А вот это идея!
– Сидеть в темноте?!
– Нет. Дать им способ взломать двери...
– А! Понимаю! То есть мы сидим в машине, они раскрывают двери, мы рвём по газам...
Я не знаю, зачем мне это нужно. У меня есть гораздо более простой и безопасный способ выйти из гаража – уснуть и увидеть другой сон. Но я, пожалуй, вовлекся в игру, слишком стал подыгрывать Лёхе в его партии безнадежного противостояния. Пусть это риск, согласен, даже неоправданный риск, но я не могу бросить его просто так, не узнав, чем эта каша расхлебенится...
...Мы работаем в темноте, лихорадочно, яростно. Сметаем с капота остатки нашего пиршества. Загружаем в «Рено-Меган» всё, что нам может потребоваться в прорыве. Время идет на минуты – поэтому мы можем позволить себе роскошь включить лампочку в салоне «Рено» – теперь нам не так жутко в полном крысином сумраке.
Наша лихорадочная активность раздражает пришельцев с наружной стороны. Они не просто рычат за тонкой перегородкой стального листа – они начинают выть и скулить, по-собачьи царапаться в двери. Снова тревожно гремит монтировка на калитке – её опять пытаются выломить.
На счёт «раз» мы опустили верхний штырь ворот, сразу ослабив натяжение металла, дав возможность бурым пальцам с кровавыми и обломанными ногтями пролезть в образовавшийся проём. Под жадным напором людоедов прогибается, «отжимается», как говорят слесари, воротная створка...
На счёт «два» я наполовину выдергиваю нижний штырь. Лёха уже за рулем, «Рено» рычит всеми своими лошадиными силами, чуть что цементный пол не роет, снопы ослепительных фар заливают мрак струями раскаленного жидкого золота...
Я бегу в кабину, бегу, огибая полураскрытую дверцу, бегу, почему-то пригибаясь, как будто мне стреляют в спину. Только плюхнувшись на сидение и закрывшись, зачем-то дергая ремень безопасности, я понимаю, насколько я мокрый, потный, уставший, как-то разом пронизанный болезненной истомой, как будто у меня температура под сорок градусов и вирус гриппа в крови.
Если это кошмар – то я не просто сплю. Я, вероятно, брежу в тяжелом состоянии, может быть, даже предсмертном...
– Лувер, держись! – высоко, фальцетом визжит Лёха, и брызжет от нервного перенапряжения слюной. – Сейчас! Вот, почти! Сейчас!
Десятки корявых и зловещих трупных рук отгибают стальную дверь гаража, все больше и больше расширяя зазор между створками врат. Гнётся стальной лист, гнётся даже поперечный шпангоут-«уголок», приваренный к двери как раз на такой случай для прочности.
Но штырь, недостаточно высвобожденный мной, всё ещё держит преграду. Трупы не могут справиться сами – а нервы Лёхи на крайнем пределе. Он выжимает газ до упора, почти срывает рычаг передач бешеным движением, до резиновой вони в горелых покрышках рвёт с места в карьер...
– Береги голову!
Мощный удар. «Рено», смяв бампер и передок, вышибает погнутые врата гаража и во всём блеске своих неповрежденных «притопленных» фар вырывается на центральную магистраль этого подземелья.
Мы идем на форсаже, на гудящем пределе мощи и скорости, прямо через толпу обалделых, прикрывающих глаза от внезапного слепящего света «трупаков» и весело, как колосья на жатве, подсекаем их изувеченным передком, разбрасываем, разбрызгиваем эту труху по сторонам.
Перед нами – крутой подъем к звёздам и Луне, к поверхности отравленной зомби Земли. Трупы облепили нас на этом подъеме со всех сторон, сорвали Леднёву оба его зеркальца заднего обзора, оторвали антенну авторадио, но мы прорываемся... Куда? Этот новый мир, расстилающийся за пределы гаражного кооператива, мёртвой автозаправки, промышленных складов и оптовых баз, за грани острого лесного хвойного силуэта для меня пока ещё – загадка...
*** ***
Мы с Лёшей едем в оружейный магазин. Он сам так решил – и за себя, и за меня.
Вослед оружию последовала и забота о «хлебе насущном». Мы завернули на проспект Салавата Юлаева и припарковались у гипермаркета «Матрица», раскинувшегося на бескрайних площадях бывшего заводского корпуса.
...Некоторые из припаркованных машин сгорели, другие догорали. Из некоторых – заляпанных кровью – свисали полуобъеденные трупы, пребывающие в «стадии инкубационного периода»...
– Бери «сайгу», – посоветовал Леднёв, передергивая цевьё помповика. – Хотя...
Я понял, что он хотел сказать. Трудно определить, что сейчас на них лучше «повоздействует» – может, вообще доброе слово и открытая улыбка...
Мы идем осторожно, скрипим битым стеклом. Осень, желтизна, прозрачный воздух. Ночь. Светлая, молочная ночь хорошей, урожайной осени...
– Ты им, Лувер, если что – в голову целься... – зябко ёжиться Леднёв. – Хотя... хрен его знает, может у них от разбитой башки только пасть шире станет...
– У Ромеро они умирали без головы... – вспоминаю я к месту киноклассику старого, не докатившегося ещё до отмороженной попсовой «прикольности» Голливуда.
– Бог ему судья, твоему Ромеро... Хотя смешно, наверное, – всю жизнь снимать про зомби и быть в итоге ими сожранными... Старик, наверное до последних думал, что его «Шаром Покати» Стоун или Том Круз разыгрывают...
– Лёха, ты как считаешь? Какова их природа?
– Тома Круза, что ли? Жадность...
– Да нет, я про мертвяков... Про «жмуров»... Получается – они вроде вольвокса...
– Чё ты матюгаешься?! И без тебя тошно...
– Я имею в виду не то, что ты подумал... Вольвокс – колония одноклеточных существ. Они живут вроде как вместе, но каждый может жить отдельно. Что если зомби тоже – колонии хищных одноклеточных? Ты их пополам – а из каждой половинки новый зомби, как из червяка земляного? Ты их покрошил – а из каждого куска – новый «вольвокс», а?
– Ты меня спрашиваешь?! – возмутился Лёха. – Лично я против. Эдак никакой надежды не остаётся... Но меня, к сожалению, в этом вопросе Бог-отец не спрашивал...
– Прекрати! Не хватало нам здесь ещё и богохульства...
Внутри гипермаркета было по-прежнему, как и в лучшие времена – просторно, за это мы его и выбрали. На открытых площадях торговых залов «жмурам» было бы труднее подкрасться...
Торговая экспозиция превратилась в первозданный хаос. Многорядные стеллажи повалились, сшибая друг друга, тонны жратвы и пойла на все вкусы лежали в кучах и грудах, вперемешку с мёртвыми (пока целиком мёртвыми) телами.
Лёха накладывал в фирменные пакеты «Матрицы» какие-то сухофрукты и орехи-кешью. Тыкал пальцем в свалку коктейлей:
– Лувер, набери там... Возьми, которые с лимоном...
Мы старались вести себя потише – но нас услышали. Из-за водочной секции, чудом не поваленной, вышла продавщица в фирменном переднике магазина, со свернутой набок головой.
Она посмотрела на нас издалека, бессмысленными стеклянными глазами куклы, открыла окровавленный ротик (хорошенький, при жизни) – и как-то по-змеиному зашипела...
– Слушай, подруга! Отвали! – пробурчал Леднёв и одной пулей снес недооткрученную девичью головку, отлетевшую, как мяч, куда-то под стойки...
Продавщица шипеть перестала, но продолжала движение по направлению к нам.
– Чем ты жрать-то собираешься? – злился Леднёв, стреляя во второй раз.
– Не траться, она того не стоит! – посоветовал я. – Давай выбираться отсюда, а то она подружек пригласит...
Лёха стоял возле сигарного ящика – полированного, роскошного, с хромированными ручками и замочком, с регулятором влажности внутри, под застеклённой крышкой. Пивной банкой брезгливо разбил верх, вытащил в пригоршне разносортных сигар – короткие и длинные, толстые и потоньше, в ярких и тёмных облатках – они смотрелись, как палочки для жребия...
– Таинственный колдовской Вольвокс, мать его... – пробормотал, как заклинание. – Ладно, пошли к машине...
*** ***
Полная, жёлтая, как зубы курильщика, Луна озаряла нам путь.
Недалеко от парка культуры и отдыха имени Якутова у Лёхи вдруг кончился бензин. Досадная случайность – забыл днём раньше подзаправиться – превратилась в новое испытание. Подергав всякие экономайзеры и тумблеры, которых в «Мегане» побольше «жигулиного», Леднёв длинно, витиевато выругался, из чего следовало: весь наш тяжеловесный арсенал придётся дальше нести на руках, благо, что до дома недалеко осталось...
Я предлагаю Лёше долить в бак бензин из его бензопилы, Леднёв необыкновенно долго обдумывает это предложение, но в итоге отвергает.
– Лувер, ты сам помозгуй! При новых открывшихся обстоятельствах дела (в прошлой жизни Лёха был юристом) бензопила нам куда важнее автомобиля...
Мы выбираемся из уютного салона «Рено-Мегана» возле трамвайной остановки «Бельское речное пароходство». Вокруг тишина и пустота раннего серого утреннего часа – никого и ничего, только ветер гоняет полиэтиленовые мешочки, да вдали два-три дымных столба далеких городских пожаров. Живые – если и остались на Земле – надёжно спрятались и затаились. Мёртвые – схлынули с «Бельского речного пароходства» на более хлебные места. Кажется – утро, как утро, сейчас и первые пешеходы выскочат из подъездов, заспешат, заскользят на свои скучные работёнки, зябко кутаясь в пиджаки и боясь опоздать.
Но вот поодаль я замечаю обглоданный труп. Рядом другой. С некоторым даже, совершенно необъяснимым (впрочем, всё ведь во сне) облегчением я понимаю, что «хмурого утра» больше не будет, что, по крайней мере, скука отныне землянам не грозит.
Ополоумевшая бродячая собака стоит у якорей Пароходской конторы, поджав хвост. Тявкает на нас издалека, потом неуверенно берется зубами за голень мертвеца подле себя, раскинувшегося в неудобной позе на ступенях парадного крыльца...
Лёха несёт свой помповик и другое ружьё, кинжал на поясе, большое мачете и пожарный топор. Я принял на себя увесистую бензопилу, бейсбольную биту, пику, оставшуюся от старого знамени, газовый баллон и какую-то заводскую уключину.
Парк Якутова сумрачен и тих, шелестят листвой деревья, мигают контрольными лампочками летние аттракционы. Ни души, ни движения – хотя столики в летнем кафе все перевёрнуты, пища с посудой разбросаны по сторонам, гриль разворочен...
Здесь уже порезвились зомби, и порезвились на славу.
Наши шаги шелестят в осенней листопади, гулко отдаются в мрачном безмолвии обезлюдевшей земли. Мы идем в обход Солдатского озера, закованного в бетонный парапет, в обход вековых, раздутых влагой, как бочки, ив, роняющих ветви в черное зеркало стоячей чуткой воды.
– Закурим? – предлагает Лёха, остановившись возле бывшего ресторана «Тихая гавань» в виде корабля. Он опирается о чугунные перила, под которыми омуток и садки для живой рыбы, когда-то подаваемой на кухню прямо из воды.
Срывает серебряную оболочку с филиппинской толстобокой сигары. Бумага рвётся визгляво, как будто стонет от насилия. Лёха кидает её на тёмную гладь, в которой отражается только земное да покачиваются смутные силуэты водорослей.
– Не сори... – машинально уговариваю его я, осматриваясь по сторонам. – Урна же есть...
– Нам нужен план, Лувер...
– Ну, не здесь же!
– А где? За семью замками? Нет уж, на свежем воздухе думать легче... и себя немножко поторапливаешь, чтобы не раскисать...
– А если они...
– Вот это твоё «а если они» у нас теперь будет на всю оставшуюся жизнь... – мрачно поучает Леднёв. – Так что привыкай...
Он нюхает сигарный бок. От бурого, матового табачного листа исходит острый аромат комфорта и респектабельности.
– У тебя спички остались?
Я кидаю ему дежурный карманный коробок. На этом коробке реклама «лучшего водного шоу 2018 года», потому что коробок из мира Копаньского. Для того мира 2018 год – уже прошлое, а для этого – далекое будущее.
Лёха внимательно читает рекламу «на спичках», пытаясь, видимо, сопоставить её с моими объяснениями множества вселенных, но потом трясет головой, сбрасывая морок: не хватало нам ещё начать спички обсуждать, в нашем-то положении...
Внутри «Тихой Гавани» что-то очень не тихо. Там, за дощаным бортом фальшивого галеона возня и перестукивание. То ли войти кто-то не в состоянии, то ли выйти кто-то не может...
Леднёв, наконец, зажигает спичку и подпаливает кончик сигары. Вверх летит сизоватый ароматный дымок, а вниз – незатушенная спичка. Словно завороженные, мы следим за огоньком и как-то нехотя, боковым зрением, отмечаем озаряемое им подводное пространство...
Менее секунды горела падающая спичка – пока с шипением не коснулась воды. И в этот миг – «между прошлым и будущим» – перед нами развернулся ночной подводный мир...
В Солдатском озере плавали трупы. Много трупов. И под действием водной среды они активно почковались. Из одного зомби отрастало два-три, или даже пять новых клонов. Клоны были натуральной величины, напоминали сиамских неразделенных, но уже разделяющихся близнецов. Самое интересное – те обноски, которые носил матричный мертвец, старательно копировались на новых особях...
– Капитан Кусто может гордиться... Столько последователей... – пробормотал Лёха, посасывая сопящую огоньком сигару.
– Если последователи его ещё не съели... – возразил я. – Лёша, дай-ка, тоже курну, полагаю, что опасения никотинового вреда здоровью сейчас неактуальны...
Он дал мне сигару – подешевле, чем взял сам, к его достоинствам всегда относилась экономность.
Мы двинулись дальше.
Аллея, которая вела к вечному огню, теперь угасшему, почти не изменилась: осень, ветерок, звёздное небо и пронзительный трепет кленовых листьев в лучах Луны...
*** ***
На небе – как в стихах Мирсаитова – два светила разом, тусклое олово солнца и водой разведённое молоко Луны...
Наконец мы и дома. У Леднёва. Моего дома, видимо, вообще в природе не существует, раз я размазан по нескольким вселенским реальностям в виде полупризрака...
Старый, сталинский дом. Крутая лестница в подъезде, мраморные подоконники, высокие окна, которые в прежней жизни чертовски трудно было мыть уборщице.
В застеклённой конуре бывшего консьержа – брусничные брызги по стенам и какая-то никому не нужная возня. Мы туда не стали даже заглядывать. Лёха только тихонько притворил лёгкую дверь и шмыгнул мимо – наверх.
Я – за ним.
Весь подъезд в мутных разводах и беспорядке. Тут брошенная сумка с колотыми яйцами, подтекающая слизневелыми белками, там – чьё-то пальто... или – кто-то в пальто...
Мы скользим, легко, как эльфы, почти не касаясь высоких ступеней. И вот мы уже у его стальной двери, по которой кто-то водил то ли кровавыми, то ли дерьмовыми ладонями – остались бурые пятерни на сейфовой стали...
Лёха торопливо, дрожащими руками вставляет ключ в рельсовый замок...
В квартире – темно и пусто. Полный порядок, всё на своём месте, следов нападения или насилия – никаких. Но и на семью – ни малейшего намёка...
– Господи... – бормочет Леднёв, и впервые вижу его по-настоящему растерянным. – Где это они? Сказал ведь... куда?!
Загадка. Мы уехали из одного города, а вернулись совсем в другой. Может быть, Лёха ещё не понимает, насколько зыбка реальность бытия, но я-то уже хорошо это знаю. Я поспал, и даже выспался – и никто не давал подписок, что я проснусь в том же мире. Равно как и пробуждение в совершенно чужом, не похожем на предыдущий мире никто не гарантировал.
Кушайте, что дают...
– Куда они могли...
Я сбивчиво пытаюсь объяснить Лёхе, что в этой версии мироздания они вообще могли быть не предусмотрены, но единственный эффект, которого я добиваюсь – подозрение в сумасшествии.
– Смотри мне! – грозит он мне пальцем. – Психиатров всех съели...
Нет, не всех. Кто-то же оставляет мне эти знаки... И опять на трюмо – правда, Лёхином, новомодном, испанском полированном – записочка от меня ко мне:
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.
С 1985–91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
Что же эта абракадабра может обозначать? Куда она должна меня вывести из лабиринта мирозданий?
– Кушать будешь? – сокрушённо спрашивает Леднёв, доставая из высокого, как айсберг, блестящего холодильника бутылочку кетчупа и закрывая дверцу.
– Это?
– Угу...
– Спасибо, не буду... Это кровь убитых помидоров...
Лёха долго, тупо и огорошенно смотрит на кетчуп в своей руке, потом доспрашивает:
– Значит, не хочешь?
– Спасибо, я не голоден...
– Я тогда тоже не буду... Чё я, алкаш, что ли, одному с бутылкой...
– Гласность, плюрализм и ж... – задумчиво киваю я ему. Он делает вид, что понял, и стал соглашательски, интенсивно кивать.
– И что нам теперь, Луверок, делать?
– Разгадать бы, что такое «ж...» в записке...
– Мне бы твои проблемы! – завистливо вздыхает Лёха. – Куда же она могла... с ребёнком... К родителям своим, что ли? А на чём, машина же у меня...
– Думаю, надо ехать к тёще на блины и проверить...
– Ты считаешь?
– А как иначе? Позвонить? Сам знаешь, что с линиями...
*** ***
– ...Ну, и что нам теперь делать? – грустно поинтересовался я.
– Я из них сделаю зомби-двигатель... – задумчиво кивает Лёха. – Вечный источник энергии. Перпетуум мобиле. Вообрази – длинный твёрдый шест, к нему намертво привязаны мертвецы... А спереди садится живой человек; мертвецы к нему тянутся, дотянуться не могут, и вращают шест вокруг некоей оси, создавая механическое движение...
– Ты больной... – морщусь я досадливо, пыхтя гаванской сигарой, по 1000 рублей штука. – Ты рехнулся.
– А чё? У мертвяков впереди – вечность! Ты сидишь, газету читаешь, а они к тебе тянутся и создают механическую энергию...
Мы продвигались в окрестностях бывшего травмпункта от 5-ой больницы. Здесь на улице Достоевского возник громадный автомобильный затор: легковушки и грузовики сгрудились вокруг какого-то первоначального ДТП, сталкиваясь на большой скорости, наезжая и громоздясь друг на друга...
Возникла куча высотой с трёхэтажный дом – мятая, тревожная, провонявшая бензином – для самого рекордного «пионерского костра» не хватало только чьёй-то неосторожной спички.
Лёха, осматривая новую достопримечательность города, кажется, уловил мою мысль.
– Дай, Лувер, пожалуйста, ещё раз твои спички из 2018 года...
– Лёха, мы с тобой уже вышли из того возраста, когда поджигают помойки...
– Я для дела!
– Для какого дела?
– Нас могут заметить...
– Старик, если ты сейчас хочешь спрятаться, то уместнее всего забраться в пожары – они до горизонта...
– Если заметят горящие машины...
– Даже если нас заметят те, кого ты имел в виду, а не те, про кого я подумал – Лёха! ты думаешь, что у выживших нет сейчас дел поважнее, чем нас вытаскивать?!
Реакция Леднёва на мои слова меня несколько удивила. Я уже почти ко всему привык, но чтобы близкий друг так отреагировал на невинную шутку?
Лёха поднял свой дробовик и выстрелил мне в голову. По крайней мере, мне так показалось сперва – я недоучёл угол направления ствола...
– Ты чего?! – взревел я, поднимая кулаки. Но сзади меня схватили чьи-то липкие пальцы и нечто мокрое, склизкое ткнулось мне в область шеи...
Это был безголовый «жмур». Безголовым его сделал Лёшин дробовик мгновение назад. Если бы не эта дружеская услуга – в меня тыкалось бы не мокрястое мотовилище размахрённого шейного узла, а весьма основательные челюсти людоеда...
...Видимо, трупы охотились, как и древние люди – большими стаями-облавами. Теперь они загнали нас в узкое место и вдруг возникли разом, как призраки – отовсюду. Их были десятки – самых разных по своему происхождению, но единых в кровавой алчности.
Они ковыляли прямо к нам – другой цели для них не наблюдалось поблизости – и бежать было некуда. Выстрелами мы могли убить нескольких. Бензопилой – прикончить ещё двоих-троих – пока она не увязнет в костях и сухожилиях.
Холодное оружие гарантировало не более ещё двух «жмуров». Но не более. В нашем расчете дебет с кредитом не сходился.
– Наверх! – молниеносно сообразил Леднёв. И, не дожидаясь меня, стал карабкаться по искорёженным дверцам и багажникам на большую автомобильную баррикаду.
Не то, чтобы я понял его план, но раздумывать не стал, и полез следом. Мы забрались быстрее, чем можно было предположить – вот что адреналин с людьми делает!
Сверху, с крыши старого «Москвича» волей ударов занесенного на приличный уровень, мы оглядели хаос улицы Достоевского и боевую дислокацию мертвецов.
Всё было куда хуже наших предположений. «Жмуры» неторопливо сжимали кольцо вокруг нашего убежища – со стороны ЦНТИ, Центрального Рынка, Республиканской больницы – «жмуры» в плащах и пальто, в пиджаках и свитерах, в пижамах и спортивных костюмах. Одни и те же экземпляры попадались по несколько раз – видимо, процесс водяного клонирования уже прошёл первые стадии...
– Мне показалось, ты говорил о каком-то плане? – вежливо напомнил я Лёше.
– Дай спички...
– Опять ты за своё?
– Дай, некогда спорить! Если это вольвокс, колония микроорганизмов, то у неё должен быть инстинкт самосохранения, как и у всего живого...
– Ты ЭТО считаешь живым?!
– Давай свои долбаные спички, и заткнись!
– Ладно, возьми, зачем ты так нервничаешь?!
*** ***
Они боялись огня. По крайней мере, это я уяснил довольно точно. Как только Лёха зажигал спичку и поднимал её над пропитанной бензином и маслами автомобильной горой – передние трупаки отползали с глухим рычанием, увлекая за собой задних.
Поджариться им не хотелось. И, что странно, они понимали связь между бензиновой вонью и маленькой спичкой...
В принципе, для первобытных охотников они придумали замечательный план. Они осадили нас плотным кольцом и через некоторое время один или другой нетерпеливый плотоядный «жмур» лез на штурм.
Лёха зажигал ещё одну спичку – «жмур» ретировался, но ненадолго. Племя каннибалов внизу понимало, что количество огня в маленькой коробочке не безгранично, и вскоре спички у нас кончатся...
*** ***
В искорёженном «москвиче» был бардачок, раскрывшийся от аварийного удара. В бардачке лежала бумажка, обычная линованная школьная тетрадная страничка. Я уже знал, что это за бумажка, и что за текст я в ней встречу. И всё-таки я не поленился протянуть руку и развернуть листок...
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.
С 1985–91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
Если это было утешение свыше, то оно не достигло своей цели. Я по-прежнему был далёк от понимания этой абракадабры, она ничего для меня в себе не несла и никуда, кроме очередного кошмара, не выводила.
– Сгорим, но вечно живы будем! – гомонил Лёха, безумно скалясь, как самоубийца-сектант, и поджигая очередную спичку-предохранитель...
...На крыше травмпункта пятой больницы показался мужик в светло-зелёном медицинском костюме травматолога и высоком накрахмаленном колпаке, напоминающем полковничью папаху, с красным крестом вместо кокарды.
Не то, чтобы мужик появился – он наблюдал за нами уже давно, но мы его заметили только сейчас. Присмотревшись, я узнал в нём своего одноклассника доктора Караимова.
– Ребята, у вас всё в порядке? – задал Караимов вопрос, который занял бы на конкурсе дурацких почётное первое место.
– Спичек десять ещё есть! – огрызнулся Лёха. – Так что можешь ещё пойти футбол посмотреть...
– Если что, крикните, я вам верёвку кину...
– А у тебя есть верёвка?
– Верёвки нет, есть стальной тросик. Он тонкий. С вашим весом не залезть...
– Ничего, Руслан, мы тут быстро худеем! – обнадёжил я друга.
– Я кину вам два скальпеля.
– Зарезаться, что ли?!
– Слушай, Лувер, кончай клоунаду, цирк уехал! – рассердился Караимов. – Скальпели нужно будет воткнуть поперёк волокон тросика. Получится ступенька. Держитесь за неё, упирайтесь ногами в стену, а я буду тут на барабан наматывать...
...Вот так, опуская неэстетичные детали нашей неловкой толстопузой акробатиады, мы оказались в травмпункте больницы номер пять, где забаррикадировался доктор Караимов во главе реанимационной бригады...
*** ***
Лёха бегал по замкнутой клетке травмпункта, как пойманный тигр, и всё время порывался немедленно спасать тёщу, поражая такой экзотической жаждой мужиков-реаниматоров.
Забота о близких ещё держала его на ногах.
Меня на ногах уже ничего не держало. Кажется, от всего пережитого меня прохватило жаром. Я улегся на кушетку травматолога и прикрыл глаза. Наверное, со стороны я напоминал покойника, только нормального, старорежимного, который никому не создает проблем...
– Лувер! Да у тебя температура!
Караимов привычно щупает мой лоб, потом идёт за какими-то таблетками...
...Под заботливые приборматывания доктора я закутываюсь поглубже в необъятную полость гигантского шерстяного пледа и закрываю глаза. День был трудным. Я очень устал. Мне нужно поспать – хоть и страшно: что ещё выкинет со мной шутник-Морфей?
Но не спать человек не может. Я засыпаю – и уже в глубокой дрёме, сквозь веки, ощущаю метания световых пятен, вопли и нечленораздельный рёв атакующих каннибалов...
...Треск разношёрстных, разнокалиберных выстрелов...
– Они здесь! Они уже здесь! – орёт доктор Караимов. – Где мой тесак?!
Я понимаю, что должен встать, немедленно встать и помочь друзьям, что на нижних этажах уже кипит бой со смертью, но меня охватило мертвенное оцепенение, я не могу даже поднять век...
– Лувер! Вставай! Они уже здесь! Надо уходить, Лувер Исаевич! – трясет меня Караимов. Сквозь муть дремотную я удивляюсь: с чего это мой одноклассник стал меня величать по отчеству... Отродясь такого не бывало...
– Лувер Исаевич!
*** ***
...Я просыпаюсь в чужом кабинете, который постепенно осознаю, как свой собственный. Меня будит секретарша, хорошенькая тонконогая девчушка, и докладывает, что ко мне пожаловал сам Барух Коноплец...
*** ***
...Олигарх Барух Коноплец, известный в уголовных кругах под кличкой «Барвинок», неформально сидит на моём рабочем столе в кабинете кремлёвского ГлавМедУправления, качает головой и обильно потеет. На нём полосатый костюм стиляги за 20 000 долларов (я лично считаю, что кутюрье его надули) и пёстрый галстук с бриллиантовой булавкой, словно бы воткнутой в грудь.
Булавка большая. Я обдумываю, насколько глубоко в грудину она могла бы войти, если бы втыкалась под прямым углом. О цене бриллианта, подмигивающего мне по мере душевных переживаний олигарха, я стараюсь не думать.
За Барухом-«Барвинком» стоит большая водочная империя. Это матёрый спаиватель народа, на совести которого тысячи по пьяни замороженных и миллионы разбитых семей. За его узковатыми плечами – разливанное море технического спирта, перегоняемого сперва в бутылки, а затем в рубли и доллары.
Коноплец – убийца и преступник, и его место – на электрическом стуле в любом штате, где есть справедливый суд. К сожалению, на планете не осталось ни одного такого штата...
Но я стараюсь его использовать. И стараюсь не замечать, как он использует меня. Эта давняя игра в поддавки началась у нас с «Барвинком» много лет назад, когда я излечил от наркомании его старшего сына. Мальчик все равно потом погиб, как это чаще всего бывает у богатых людей – грехи Небо взыскивает потомством – но я по протекции «Барвинка» попал в Кремль, в самое хитросплетение мировой политики.
Сейчас у нас «момент истины». Коноплец трусит, а я иду напролом. Он шизоид, как и все олигархи, отягощённый манией преследования и тщательно драпируемым комплексом внутренней неполноценности, он – одержимый человек, но в делах государственных и торговых у него порой бывают «припадки» здравомыслия.
– Ты не понимаешь, что просишь! – ноет Барух, источающий ауру сивушной, страшной смерти и белой горячки поверх материальных ароматов французского парфюма. – На твоё место очередь в 200 человек... Ты не знаешь здешних карьеристов... Тебя же сожрут – и не подавятся... Министр обороны! Ты бы ещё на премьера выложил вонь свою...
– Я же не заставляю тебя подписываться под заключением... Устрой мне встречу с Президентом...
– Ещё чего... Все знают, что ты из моей команды... Всё с тебя перепадет на меня... Решат, что я тяну одеяло на себя, что я решил других подвинуть и балансы передёрнуть...
– А если ракеты? А? Ядерные?! Весь мир в ядерную зиму, каково? Где отсиживаться думаешь? В личном склепе? Только ползи туда медленно, чтобы паники не вызывать...
– Да я понимаю...
– Ни хрена ты не понимаешь! Всех смоет огнём! Без разбору блатных и «лохов»... И тебя, и водку твою, она ещё и загорится, вдобавок...
– А что я могу?!
– Проведи меня к Президенту...
*** ***
...Барух «Барвинок» сидит на краешке стула, бочком, страшно оконфуженный, и постоянно утирается носовым платком. Он, «всех алкашей папа», похож сейчас на сальную, вонючую оплывающую свечу – с него испарина струится обильно и глянцево в ярком свете с золотых президентских канделябров...
...Президент слушает меня внимательно и вдумчиво. Он очень замкнутый и непроницаемый человек, похожий на изрядно похудевшего Будду. По его лицу и холодным глазам никогда не определишь, что он думает и чувствует.
Мне, конечно, не по себе. Мне не хочется быть «сожранным» карьеристами, моё место и в самом деле кажется мечтой для большинства населения нищей и распадающейся страны. Я обдумываю своё будущее – и ничего веселого в нём не нахожу. Но и молчать не могу – хотя бы из шкурных соображений.
Министр обороны страны – совершенно очевидный психопат и сумасшедший. А он контролирует армию. Я принёс в чёрной папке акты независимых психиатрических экспертиз, показания свидетелей и очевидцев. Чтобы быть убедительнее, «отксерил» для Президента страницы из учебников психиатрии и «Медицинской энциклопедии»... Картина клиническая... Полное соответствие... Симптоматика хрестоматийная...
Президент выслушивает меня холодно, но внимательно. Потом теребит пальцем уголок моего документа – закручивает и снова раскручивает, закручивает, и снова закручивает...
– Лувер Исаевич, всё-таки трудно поверить... – выдавливает Президент, поджимая чопорные губы. – Чтобы такая клиническая картина, не у кого-нибудь, а у Министра обороны...
– Вот и я говорю... – робко вмешивается «Барвинок». – Я и говорю ему... прямо не знаю...
– Вы, может быть, нас покинете? – строго просит Президент.
Жалко улыбаясь, на цыпочках, задом, Барух Коноплец покидает кабинет шефа. Он очень боится войны и возгорания спиртовых запасов, но и гнева начальства тоже боится, и неизвестно – чего больше.
Когда «Барвинок» вышел, ледяной тон Президента вдруг сменяется на радушие.
– Хи-хи! – говорит Президент, потирая ладони. – Вы мне даже «Энциклопедию» откопировали, Лувер Исаевич?! То-то, не знали, небось, что я по образованию тоже психиатр!
– Что?! – спрашиваю я, невольно срываясь на фальцет.
– Да, да, именно психиатр... Но об этом никому знать не следует... Понимаете, блестящее знание психиатрии помогает мне лучше понимать людей, особенно, когда они об этом не догадываются... Так что работу Вашу я хорошо понимаю и принимаю... Вы настоящий профессионал, Лувер Исаевич...
– Но... Министр обороны...
– Ха-ха! За это не беспокойтесь! Играет роль, как по плану расписано... Для американцев... Вы же понимаете?! Политика, Лувер Исаевич! Политика! Так нужно...
– Но позвольте?! Зачем?
– Это...
Барух Коноплец входит снова – в изгибе «знак вопроса», с очень виноватым лицом, но некоей внутренней решимостью в глазах. Видимо, я сумел его порядком испугать с ядерной войной. Посидел в приёмной, подумал, и решил вмешаться...
– Э-э... Э-э-э!
– Чего Вам ещё? – напускает на себя Президент ледяного духу. От недавней веселости – ни следа. Он хороший артист, наш Президент. Ловко скрывает, что у него на уме!
– Я подумал – а что, если всё-таки правда... Россия, знаете ли... Нет права рисковать... Ответственность...
– Знаю я Вас! – Президент хлопает рукой по малахитовой столешнице, так что подпрыгивает зелёный письменный прибор с гербом. – Ради России Вы бы и задницы из кресла не оторвали! Заводики беспокоят?! Барыши?! Думаете, небось – «если завтра война, если завтра в поход...»
– Я... – бормочет Барух, покрываясь багровыми пятнами, как перепуганный хамелеон. – Я... Извините...
Он снова покидает нас – так же нелепо, как и в первый раз.
– Ну, как я его? – подмигивает мне Президент, и начинает заливисто смеяться.
Я думаю – медленно, словно жёрнов ворочаю – что Президент слишком уж фамильярен со мной, с мелкой сошкой, не к добру... Снова всплывает в голове жуткое слово – «сожрут» – но уже не в карьерном, а в самом диком и натуральном плане...
Вдруг смех Президента сбивается на тонкий хохот. Этот хохот мне хорошо знаком. Я слышал его много раз – но пока я боюсь себе признаться – где. Я не хочу вспоминать, где я слышал такой тонюсенький и высокочастотный хохот...
...Пот течёт мне за воротник...
– Министр обороны – не сумасшедший! – говорит мне Президент. – Он такой же здоровый, как и я... У меня ведь психиатрическое образование... Как и у Вас... Мы коллеги... Вы не думайте, Лувер Исаевич, я людей вижу насквозь... Насквозь...
И, желая, видимо, наглядно показать мне, как он это делает, Президент тонкими музыкальными пальцами берет свой левый глаз и вынимает его из глазницы, кладёт перед собой, продолжая безудержно и заразительно хохотать на тонкой ноте...
*** ***
...И открылись тяжелые, как у Вия, веки... Наверное, в постели у меня был инфаркт. Нормальное сердце такого не выдержит... Я лежу в тишине и полумраке собственной спальни, и здесь «переходящее красное» – нет, не знамя – дедовское трюмо, а на нём «переходящая» записка, от которой я уже устал ждать ключа от лабиринта.
Я лежу на мягком. Я лежу на мокром. Как говорится, «лежу я в луже – и не в поту, а хуже». Сердце совсем не бьётся – я не слышу его работы, хотя после такого кошмара должен был бы. Наверное, оно уже разорвалось красным цветком внутри, но до меня теперь всё туго доходит – в том числе и сердечные приступы.
Я уже больше не верю, что по-настоящему проснулся. Не верю – и правильно делаю. Кроме записки, ведущей меня неведомым образом по лабиринту, на дедовском трофейном трюмо стоит золотистая статуэтка пузатого Будды, которой у меня никогда не было. Я видал таких только в книжках да на экране – во всяких там «Клубах кинопутешествий»...
Я никогда бы не купил Будду – да и даром бы не взял, зачем он мне? Я ведь русский (наверное?) православный (видимо?) человек, хотя в чём я могу сейчас быть уверенным?!
Статуэтка – дешёвая подделка под старину. Такими завалены сувенирные отделы наших магазинов. Но Будда – живой. Я не удивляюсь. Чему мне теперь удивляться?! Будь он мёртвым, это было бы не менее удивительным, чем то, что он живой...
Будда мне улыбается. Это улыбка мне знакома по предыдущему сну, где я сделал неплохую карьеру – предельную для такого мозгоклюя, как я. Ещё бы – сидел за одним столом с Государем и ОКОМ ГОСУДАРЕВЫМ...
Будда лыбится бесстыдно и начальственно. Он понимает своё превосходство надо мной.
– Я предлагаю тебе Нирвану... – говорит Золотой Будда, улыбаясь своим неопрятно-широким и влажным ртом, диким для статуи.
– Нирвана – это смерть...
– Всё – смерть! – отвечает Будда. – Нирвана – только разновидность смерти. Нирвана – это чёрное безмолвие...
– Если ты представишь себе дух, – проповедует он дальше, – вокруг которого происходит всё, что он только захочет, без каких-то ограничений, как во сне – тогда ты начнёшь немного понимать сущность рая... Если ты представишь человека без надёжной духовной опоры и тренировки, человека, который первым актом свой свободы породит вокруг себя монстров и убийц – ты начнёшь немного понимать сущность ада... Если ты, наконец, осознаешь, что творить разумом вещи на Земле тебе мешает Нечто, ограничивающее твою свободу, – ты подумаешь о тренажере, где новичку предоставляется страховка при срывах...
Лукавый Будда смеялся надо мной.
– А есть цветное безмолвие? – спрашиваю я, подводя под духа крючок силлогизма.
– Да. Есть оранжевое безмолвие. Зомби, которых ты повидал достаточно, видят всё в оранжевых тонах. Они думают желудком. И ещё – зубами. Они – живой инстинкт голода. Если зомби укусят тебя, то вместо чёрного безмолвия нирваны ты погрузишься в оранжевое безмолвие неутолимого голода. Ты будешь подвижен, и как будто жив – но на самом деле – мёртв...
Уж не знаю с чего бы, но я стал откровенничать со статуэткой. Краем сознания (и глаза) я видел, что разговариваю с самим собой, что пузатый золотистый идол со слюнями, необсохшими на губах, тут совсем не при чём. Но говорил я вслух...
...Я почему-то вдался в искусствоведение. Я говорил, что зомби – не только ужас, но и миссия. Ужас, который порождают в нас монстры нашего воображения, – есть лишь обратная сторона нашей, человеческой внутривидовой солидарности, единства, братства. Я говорил, что люблю ужасы и не люблю боевики; В боевиках люди сражаются друг с другом, а в ужасах – вместе против потустороннего зла. В условиях ужаса, «хоррора» становятся вдруг не важны все сословные, кастовые, имущественные и прочие различия людей, старая социальная тюрьма отношений уступает место боевому товариществу.
– Ты говоришь о сером безмолвии... – прерывает меня Будда из моей головы.
– О чём?!
– Социальная тюрьма иерархии и застоя называется серым безмолвием. Оно страшнее оранжевого, страшнее красного, белого, голубого... Оно – лучшее из придуманного отцом...
– О каком отце ты говоришь, Сиддхартха?! – вкрадчиво ловлю я его на слове. – Тебя зачала Майя, и сделала это без отца... Майя, девственная мать, за шесть веков до Христа и Марии...
– Это правда, Лувер.
– Тогда какого отца ты имел в виду?
– Это была фигура речи... Оборот, помогающий аллегории безмолвий...
– Нет, Сиддхартха Гаутамович Сакьянский. Это была не фигура речи. Твоя мать – майя – мировая иллюзия восприятия, мировая фата-моргана, галлюцинация материи...
– Замолчи, Лувер... Ты должен молчать о том, что понял....
– С какой стати? Я не давал подписки о неразглашении. Майя вовсе не девственница, подобная Марии. Она зачала от отца, и отец твой – Люцифер, изобретатель смерти и её разновидностей...
В этот момент Будда треснул и под внутричерепным давлением раскололся на части. Одна гипсовая балда отлетела мне прямо в темечко, невольно уронив меня на колени перед чужим богом. В глазах помутнело.
Когда я очнулся (мне показалось, что очнулся) после секундной темноты – я увидел, что расколовшийся Будда распался не на куски, а на множество собственных подобий. Подобно отражению в двух сопоставленных зеркалах, ряд золотистых Будд уходил в обе стороны, как в дурной бесконечности.
Я знал это место.
Я его увидел впервые в путеводителе по Таиланду.
Оно манит туристов в Бангкок.
Это внесенный в наследие UNESCO «Храм тысячи Будд» в Бангкоке...
*** ***
...Любите ли вы Бангкок так, как люблю его я? Не тот парадный, помпезный Бангкок с дворцовым комплексом Рамы II, с ажурными пагодами и женственными мальчиками-проститутками возле мостов через Менам, с его жёлтыми мутными протоками. А дальше, глубже, к окраинам, где стоят длинные бараки рисоочистительного завода, лесопилки, стапеля маленьких верфей, где узкие улицы переполнены гомоном и смрадом, где люди работают и едят на ходу, и каждый занимает такой клочок места, что кажется – они сидят друг у друга на головах...
Тот Бангкок, где рыбу и моллюсков чистят и готовят прямо у вас на глазах, а помои выплескивают под ноги проходящим?
Тот Бангкок, где воздух остр искрами пряного перца, где продают кожи и слоновую кость, и куда лучше не соваться белому иностранцу?
Думаю, нет...
И не надо. Мои беды начались от такой любви, от прогулок по закоулкам старого рабочего Бангкока, где можно подхватить любой экзотический вирус мира, если у вас слабоват иммунитет, и прикупить любую дрянь, если вы до неё охотник...
...Маленький магазинчик амулетов и талисманов кхмер Юнь Чяо содержал на улице Пансаомэен, вдалеке от туристических маршрутов по «разрешенному городу». Я любил бывать у Юнь Чяо в прежние свои приезды. Среди разного магического мусора и хлама у кхмера попадались и подлинные антикварные предметы. Мне случалось находить тут деревянную маску эпохи Цинь «Божественный администратор местности», нефритовых слонов ручной работы позапрошлого века, старинный тимпан с инкрустацией из северного дерева сакуры. Один раз я купил у старика «умелый меч» – старинную работу китайских оружейников – меч, который якобы не пропускает ни одного удара. Это ценное оружие утратило смысл с появлением огнестрельного оружия, против которого древние маги не думали его рассчитать, но в поединке с мастером восточных единоборств я действительно не пропустил ни одного удара бамбуковой палкой, хотя держал китайский меч в руках самый что ни на есть наипервейший раз...
Юнь Чао был антикваром, что называется, «от Бога», а может – и от чёрта, потому что в его тихой гавани водились невероятные осколки старины.
– Рад приветствовать русского господина! – сказал мне кхмер и в этот приезд, складывая ладони у подбородка и церемонно кланяясь. – Что интересует Вас теперь, господин?
– Меня... Ты, Юнь Чао... Если такой старый плут ещё пыхтит под небесами, значит, мне тоже есть во что запустить пальцы...
– Прошу вас, русский господин, изучите выставленное, во имя предков... Не смея Вам мешать, буду лишь немного направлять Ваши поиски... Прошу обратить внимание на этот свиток... Подлинная работа Тан Иня «Дорога в зимних горах» – силой магии горных архатов навевает покой на всякого присматривающегося...
– Да... Похоже на то... – произнес я, отойдя от свитка на шаг. Художник Тан Инь жил в начале XVI века, когда не было ни валиума, ни реланиума. Но, глядя на плавные извивы даосистских линий, я ощущал себя так, словно бы наглотался их по полной программе...
С усилием оторвав завороженный взгляд, я прошел мимо многих удивительных вещей, суливших покой или благоденствие, деньги или страстную любовь избранницы, трон или «успех охотнику». Остановился же я у жутковатой вещицы – засушенной змеиной головы, не содержавшей никаких иероглифов на ценнике, кроме бессмысленного звукового ряда – «самбуко».
– Уважаемый Юнь Чао, что это? – спросил я, пародируя церемонные поклоны тайцев.
– Это? – Юнь Чао побледнел. – Как... Вы не знаете, белый господин? Это ведь амулет от страшного...
– Он продается? Я дам хорошую цену...
– Нет, господин. Это домашняя вещь. Её нельзя продавать... Она защищает дом от страшного.
– От кого?! Тут написано – «Самбуко»...
Я неплохо владел ханьской, тайской, кхмерской мифологией, но такого персонажа со зловещим именем и бледностью щёк в момент придыхания – встретил впервые.
– От страшного... – прошелестел старый кхмер белёсыми губами. – Лучше Вам, белый господин, не называть его имени, а то мы перекидываемся им, как мячом...
– Ты лучше не нагоняй цену, а честно признайся: что это за сказка про Самбуко? При его имени у белых туристов должны дрожать их жирные кошельки?!
– Русский господин, Вы принадлежите к очень молодой расе, и оттого так беспечны... Сушеная змеиная голова обычно служит оберегом: сильная голова может защитить от любого насилия, от любой беды... А самая сильная голова – защищает от того страшного...
– Которого зовут Самбуко?
– О, предки! Лучше бы Вам помолчать, господин, а то не зная здешних обычаев...
– Ладно, ладно старик! А желания эта сушеная голова не выполняет?! Ну, знаешь, как сушёная обезьянья лапка, три любых желания...
Антиквар смотрел на меня с такой широтой непонимания в узких глазах, что я невольно осекся. Судя по всему сказки про сушёную обезьянью лапку были не в ходу на собственной родине...
– Удачу нельзя приручить! – обиженно сказал кхмер. – Талисманы приносят счастье, но никто заранее не может сказать, в чём оно заключается... Амулеты защищают от несчастий, но только ограждают своего носителя от внешних сил...
– Хм! – потёр я гладкий, благоухающий сигарным ароматом подбородок колонизатора (в этой сцене мне не хватало только пробкового шлема). – А есть такие амулеты, которые защищают от всего нежеланного?!
– Эта голова как раз такова... – погладил старик пальцем сухую змеиную кожу. – Но лучше её так не использовать... Ведь голова не сможет справиться с двумя демонами и, оградив от всего нежеланного, не сможет оградить от...
– Самбуко?
– Ступайте своей дорогой, белый господин, я предупредил Вас, а теперь не хочу больше с Вами разговаривать...
– Ну, ладно... – улыбнулся я. – Ладно... Если ты любишь своего Самбуко больше, чем американские доллары... – Я достал бумажник и пошелестел купюрами. Обычно старик-кхмер от такого звука становился шёлковым, но не теперь. Он отвернулся от меня, давая понять, что все переговоры прекращены и я отныне проклят в его доме.
Я ушёл.
Уходя, я, конечно, не мог знать, что на следующий день улицу Пансаомэен, как и ряд прилежащих к ней улиц потрясет мощный китайский погром.
В юго-восточной Азии (кто бывал – не даст соврать) китайцев ненавидят примерно так же, как в гитлеровской Германии ненавидели евреев. Китайцев здесь считают бессердечными и алчными пришельцами, ростовщиками и менялами, банковской мафией, опутавшей финансовыми паутинами всё хозяйство кхмеров и тайцев.
Что касается Таиланда, то тут (как и в Испании) фашистский режим после Второй мировой войны не был свергнут, а как-то сам собой потихоньку затух. Формально Таиланд и сегодня остается тем же самым фашистским государством, которое вместе с Японией развязало некогда войну.
Конечно, тот всемирный бордель и Гоморра, которым Сиам стал нынче, весьма отличен от сороковых годов, когда легионеры в черных рубашках железным маршем прошагали по городам Бирмы, Лаоса и Китая. Их возглавлял тогда сильный лидер, Пибул Сонграм, память о котором доныне заставляет здешнюю бритоголовую молодёжь называть себя не «скинхедами», а «пибулсонграммерами».
В их сердцах – такая же ненависть к «неполноценным» пришельцам, в голове – такая же пустота, а в кошельках – такая же жалкая медь, как и у их дедов в сороковых-роковых. Нищета и безнадега включают в число «бритоголовых» все больше мальчишек из трущоб, которых можно толкнуть (особенно за «скромное вознаграждение») на все, что угодно...
...Видимо, у старика Юнь Чао был серьезный конкурент – ведь в этих краях любой мальчик отличит кхмера от ханьца. Однако чернорубашечная банда погромщиков – «пибулсонграммеров» не сумела отличить его...
...Когда я прибежал в антикварный магазин – Юня уже убили заточками из гвоздичного дерева. Погром в магазине был немыслимый – буквально потолок смешался с полом. К моему приходу крушить, кроме меня, было уже нечего, и «пибулы» заметно оживились, заметив гостя.
Как по команде, они повернули ко мне гладкие головы-шары со сросшимися над переносицей бровями. Мне они показались единоутробными братьями – какими, впрочем, и им всегда кажутся европейцы.
Их предводителя я узнал по гвоздичной длинной пике – малоэффективной в бою, но служащей у таиландских фашистов символом «вождя». Этой пикой он ткнул в мою сторону, намереваясь отдать гортанную команду атаковать «проклятого белого колонизатора».
Но за его голосовые связки это сделал мой короткорылый револьвер-«бульдог». Как пели раньше, «но спор в Кейптауне решает браунинг»...
– Эй! – закричал я по-тайски. – Господин капитан! Пошлите второй взвод на задний двор, чтобы эти «пусто-рисники» (одно из тайских оскорблений, что-то вроде нашего «голоштанники») не ушли оттуда...
...«Порази пастыря – и овцы рассеются»...
Моя решительность многое объяснила «пибулам». Они, рыча, как упыри, отступили вглубь магазина и убежали по цепочке через служебный выход.
Я осмотрел труп старого кхмера-хозяина. Гвоздичная заточка-кол торчала прямо из его груди, полы шёлкового халата с драконами раскинулись по сторонам. Глаза Чао уже остекленели...
– Не слишком тебе помогла твоя сушёная змея! – сказал я мертвецу, машинально откусывая кончик сигары, вытащенной дрожащими пальцами из нагрудного кармана френча. – Или это был ещё не Самбуко?! Тогда, старик, что такое Самбуко?!
Пора было и мне уходить. Полиция могла нагрянуть с минуты на минуту, а мои отношения с мифическим «господином капитаном» были далеко не столь тёплыми, сколь я попытался изобразить их перед «пибулами». Прилетев на руины, грифы-«копы» замели бы европейца с гораздо большим удовольствием, чем «пибулсонграммеров», которых и в полиции многие по недомыслию считают «патриотами»...
...В отель «Золотой слон» я прибыл уже с амулетом, защищающим от нежеланного. У администратора я поинтересовался, кто же всё-таки такой Самбуко, но она очень испугалась и убежала в служебное помещение, а потом вызвала охрану отеля.
– Бред какой-то! – рассердился я, истратив порядочно долларов на улаживание дел с охранником. Естественно, я думал перепрограммировать амулет – в общих чертах я знал, как это делается, но старик и девушка-администратор вселили в меня некий страх перед таинственным «Самбуко». С одной стороны – рассуждал я – если амулет защищает от ВСЕГО нежеланного, то Самбуко без желания тоже не проникнет в мой дом, кем бы он там себя не вообразил. А я за последние несколько дней уже успел заочно его возненавидеть, так что пусть на приглашение не рассчитывает...
Но, с другой стороны – кто или что это такое? Почему о нём никто не хочет говорить?!
Я решил спросить о Самбуко у случайных интеллигентного вида прохожих – ведь на улице охранника подозвать не так-то просто.
Время я для этого выбрал не лучшее. Приближался с моря знаменитый ураган «Кэтрин», смывший в 200* году многие города восточной Азии. Первые порывы урагана уже рвали головные уборы и бумажные флажки-вывески с лавок, когда я спросил пожилого тайца, спешащего с папкой под мышкой в сторону Университета.
– Самбуко?! – удивился он, посмотрев на меня через круглые, в металлической оправе, очки. – Послушайте, иногда некоторые бесноватые шаманы в северных деревнях провозглашают, что они Самбуко... Однако белого европейца, который решил, что он – Самбуко – я вижу впервые...
– Послушайте! – рассердился я. – Простите мне мой плохой тайский, но я не решил, что я – Самбуко! Я спрашиваю Вас, кто такой Самбуко?!
В этот момент ураган расшатал давно кривую вывеску магазина ламаистских благовоний, который держали на университетской улице беглые тибетцы, и она, словно обезумевший планер, понеслась в нашу сторону...
– Самбуко... – начал было тайский профессор, закрывая лицо от порывов ветра. – Это...
Я имел несчастье наблюдать, как огромная плоская вывеска со свистом спланировала мимо нас, начисто, будто ножом отрезав тайцу голову... Изменив траекторию, она пошла к земле, и сильный ветер долго ещё волочил её куда-то по мостовой, окровавленную и деформированную от удара...
Признаюсь, я потерял самообладание и побежал в отель, стараясь не оглядываться. Ураган «Кэтрин» летел за мной, опережая меня. В отеле его усиливающегося напора не выдерживали многие широкие стекла; они со звоном вылетали, своими осколками поражая постояльцев. В тот момент я решил, что Самбуко – это ураган...
...Но когда рама в моём «полулюксе» треснула, обдав меня бритвенным потоком стекла, я понял, что змеиная голова ни хрена не защищает от Самбуко, как должна бы... Истекая кровью, я лежал на дорогом ковре в собственном временном жилище, и некому было прийти мне на помощь, ибо современный Содом – Бангкок захлестывали океанские волны...
Я решил наплевать на Самбуко и перепрограммировать амулет на отражение нежелаемого – например, смерти от кровотечения. У тайцев это делается проще, чем в других местах. Нужно только достать голову змеи (если амулет – голова змеи), посмотреть в её глаза или глазницы (в моём случае глазами были серебряные шарики) и произнести три раза (тройка здесь – как и во многих местах – сакральное число):
– Твой господин – Лувер!
А затем, тоже трижды:
– Огради меня от того, что я не желаю!
Тайцы считают, что язык, на котором произносится заклинание, не имеет значения. Ведь мыслим мы все одинаково, и предмет слушает не звуки, а мысли. Но в моём положении рисковать было нельзя: я умирал без врачебной помощи, и потому обращался к змее на родном ей тайском наречии.
В любом случае, правильно я сказал или неправильно – амулет мне помог. Раны странным образом зарубцевались, вытолкнув из себя длинные кинжаловидные лоскуты кровавого стекла, боль мучила по затухающей, силы вернулись в тело.
Так всё и было. Кем бы ни был таинственный Самбуко – я снял защиту от него в пользу более практичных вещей...
Ураган бушевал три дня и унёс сотни тысяч жизней в Юго-восточной Азии. Поэтому я уезжал из неё в похоронном настроении, и мне было не до каких-то бабьих сказок про Самбуко.
Несколько лет после этого я прожил в России и в Европе. Здесь вокруг меня творились страшные вещи: они не касались ни меня, ни моих близких, ни знакомых или деловых партнёров, никого из тех, счастья которым я мог бы пожелать. Но далее этого круга – среди тех, кого я не знал – царил сущий апокалипсис. Убийство, вроде бы случайное, соседствовало с самоубийством, никак не связанным со мной. Разорения и банкротства незнакомых мне людей переполняли новостные колонки городов, в которые я приезжал. Эпидемии и эпизоотии переполняли гробы и скотомогильники...
Я бросался на помощь страждущим: знакомился с больными, заклинал их несчастье силой змеиной сухой головы – и они поправлялись. Я добивался кредитов для тех, кто обанкротился, как мне казалось, по моей вине – и удача возвращалась к ним... Но – сколько бы я не помогал незнакомым, становившимися моими знакомыми, перезнакомиться со всем миром я не мог! Это было нереально – да и люди боялись моего чрезмерного участия, не понимали, с какой радости некий чужой господин вдруг лезет в их дела? Не хочет ли он получить для пересадки почку или что-то в этом роде?
Жить так дальше я не мог и, наконец, снова собрался в Таиланд. Мой лайнер взмыл из Цюриха. Он летел 27 часов, больше суток. К моменту приземления в Бангкоке здоровыми на нём остались только те, кто согласился обменяться со мной визитками. А таких среди чопорных швейцарцев оказалось немного...
Самолёт загнали в карантин, нас всех подвергли многосторонним проверкам – но болезнь неизвестного происхождения охватила и медперсонал, а больницу охватил мощный пожар от замкнувшей в нескольких местах электропроводки...
Я пытался запомнить имена тех, кто вокруг. Я перебирал в памяти сложные имена врачей и медсестер – но некоторых забыл, и они умерли. Теперь я с кощунственной ясностью понимал, как тяжело приходится Богу...
Я вышел в Таиланд, потому что карантин ни от чего уже не спасал, и пошел из города (здесь было слишком много людей, слишком большая зона риска) на север, в джунгли.
Я шёл, и нечто, словно большое мачете, рассекало путь передо мной. Я не желал заблудиться в джунглях – и шёл, словно по карте карандашом чертил. Но Боже, Боже, что я видел по пути! Тигры, сплошь и рядом наколовшиеся на обломанные сучья, умирали в конвульсиях. Птицы задыхались, запутавшиеся в петлях из лиан. Черви выползали умирать из переполнявшейся влагой почвы. Змеи, как пьяные, шатались, самоотравившись собственным ядом...
Я шёл на север – ведь Самбуко почитали в северных деревнях, если верить покойному тайцу, не побоявшемуся этого имени...
Так я дошёл до небольшой деревни. Жители её бежали, охваченные непонятной паникой, и только умирающий старик, бессильный встать с циновки, встретил меня на пороге своей хижины.
Я поклонился ему как можно вежливее и церемоннее, стараясь не напугать его.
– Подойди! – прохрипел старец. – Я и так ухожу на сторону духов! Мне незачем бояться Самбуко...
– Откуда ты знаешь, что я хочу у тебя спросить? – удивился я.
Он тоже удивился. Но сдержал изумление, и попросил спрашивать, что мне будет угодно.
– Ты ведь сам сказал... – растерялся я. – Я понимаю, что этот вопрос для вас очень тяжел, и он может тебя добить, старик... Но и мне не слаще твоего! В конце концов, будь оно всё проклято, скажи мне, заклинаю тебя предками и праотцом Пань Геном, кто такой этот Самбуко?! Мне очень важно это узнать!
– Ты?!.. Спрашиваешь это у меня? – недоуменный старик даже привстал на своем смертном одре, глядя на меня расширившимися глазами.
– А разве здесь есть другие люди?! – разозлился я не на шутку. – Ау! Тайцы?! Вы где?! Выходите, и я спрошу у вас всех – кто? такой? проклятый? Самбуко?! Разрази его проказа!!!
– О предки! – восклицает старик, закрывая лицо руками. – Неужели ты до сих пор ещё не понял, кто такой Самбуко?!
И тут я с мучительной отчётливостью вспоминаю, что уже несколько лет я каким-то чудом не встречал на своём жизненном пути ни в Европе, ни в России, ни тут – ни днём, ни ночью, ни в зданиях, ни на улице, ни большого, ни маленького – собственного зеркального отражения...
И на этом месте я просыпаюсь...
*** ***
«Приснится же такое!» – думаю я сердито, унимая дрожь в коленях и усмиряя темпы бешеного сердцебиения. Такими снами недолго и до инфаркта добраться. Когда же всё это кончится?! Сколько можно! Где выход из «кошмара-матрёшки»?!
Естественно, нет ничего удивительного: человеку может присниться, что он спит. Подумаешь, невидаль! Человеку снится, что он работает, что он отдыхает, что он моется, что он летит, что он курит или сражается. Почему же ему не может присниться сон?! Но где предельный ряд этих снов, которые приснились во сне? Где свет в конце тоннеля имени Чжуан Чжоу и его бабочки?!
Если все сны, по мнению психологов, даже те, что идут внутри себя часами, занимают в реальном мире протяженность не более секунды, то это значит, что законы времени во снах совершенно иные, чем в реальности. А из этого следует, что за одну секунду тамошнего времени я могу прожить здесь годы и годы и, в теории, вообще могу блуждать по лабиринтам сновидений столько лет, сколько с точки зрения живого человека воплощает бессмысленной величины число.
Новый мир, в котором я проснулся, куда знакомее и привычнее для меня, чем предыдущие. Туманная дымка ниспала с глаз, все вижу трезво, отчетливо и, кажется логично рассуждаю. Неужели конец моим мучениям?
Да, видимо. Ведь теперь я, наконец, вспомнил, с чего они начались, откуда «есть-пошла» моя фата-моргана....
*** ***
«Во многоей мудрости многия печали...» – вспомнилось мне библейское. Но дело не только в том, что приумножающий познание преумножает скорбь. Эту фразу можно ведь понять и так, что Бог жесток...
А Бог благостен, и не свиреп. Его дары щедры и благодатны, но их слишком много. Если за этим столом начнёшь пожирать все блюда сразу, то получишь несварение и корчи. Потому что не все блюда, припасённые нам на тот пир, где «много званных, да мало избранных», совместимы.
Это начинаешь понимать уже на бытовом уровне самой банальной обыкновенной пищи, если отвергаешь «раздельное питание». А бытийными уровнями выше – просто кошмар, такие судороги и муки от всеядности...
...У меня в детстве был один «пунктик»: я искал Истину. Я и просил у Бога её, Истину, знание последнего предела...
Когда ищешь Истину, теряешь счастье. Они несовместимы. Выбирая счастье, будешь всю жизнь страдать душой оттого, что ничего на самом деле не понимаешь. Будешь тосковать по Истине.
Выбирая Истину, будешь страдать душой от того, что всё видишь и всё понимаешь. Будешь страдать по простому человеческому счастью...
...Наверное, Бог услышал мои молитвы и даровал мне просимое – раз уж я обрел эту способность – пронизывать пространство, время и перегородки параллельных миров.
Я поднялся почти до миротворения, почти до перекрёстка вселенных, созидая силой мысли или предрассудка саманный Космос вокруг себя.
Да, я творил миры, будто лачугу из засохших брикетов дерьма, и под дождём они соответственную «аромагию» и распространяли.
Я получил Истину, которую просил, не получив Счастья. Но на самом деле это неверно: и Счастье было мне дано, только получатель не явился за даром...
Нельзя унести Истину и Счастье вместе. Сил человеческих хватит на что-то одно.
*** ***
Я просыпаюсь лицом на письменном столе, в маленькой «хрущевской» панельной квартире. Просыпаюсь среди бумаг, которые и довели меня до этого долгого сонного помешательства.
Теперь я помню уже всё. Не как в прошлые разы, когда оставался какой-то романтический и поэтический флёр злоключениям. Я понял критерий отличия сна от жизни: если что-то подпадает хоть одним боком под категорию «произведение искусства», если что-то содержит в себе нечто прекрасное или манящее – то это сон. Если вокруг только серость и проза, тоска, сменяемая скукой, и скука, сменяемая тоской, если вокруг то, что никому не придет в голову описывать и незачем описывать, – значит, перед вами жизнь и реальность...
Что там болтал Будда про «серое безмолвие»?! Я уже толком и не помню. Отрывки бесконечного сна теперь кажутся мне бессвязными и смутными.
А вот и знакомый текст, который вел меня по лабиринту:
«Бурная эпоха “оранжевых революций”, агрессий, осуществляемых формально демократическими странами (В Югославии, Ираке и др.) заставляют российское учительство всерьез задуматься над кардинальными изменениями базовой части теории демократии и методологии её привития ученикам.
С 1985–91 годов, то есть с момента становления в Российской Федерации демократического строя, гласности и плюрализма, ж...»
«Ж...» – это не то, о чём я сперва подумал, а всего лишь «жизнь». Это же мой доклад, который меня заставила писать начальница, заведующая РОНО, в котором я работаю методистом...
Совершенно дикая, несдержанная, оголтелая баба эта начальница, к тому же на стадии тяжело протекающего климакса. Что она вытворяет на оперативках, как она нас оскорбляет, как забывает про самые насущные и законные наши просьбы – просто поэма в прозе... Но – деваться некуда – мы все сидим и не пищим, ведь альтернатива у человека с педагогическим образованием только одна: школа, сумасшедшие дети и отсутствие даже подобия зарплаты...
А я до полуночи писал ей этот дурацкий доклад, который она всучила мне в самом конце рабочего дня, как издевательство: мол, до завтра сделаешь...
Вот свежая газета, в ней что-то о новой яхте олигарха Баруха Коноплеца; Теперь понятно, откуда он попал в мой сон. Оказывается, это всего лишь сублимация тайных мечтаний маленького, нищего клерка из провинции – оказаться рядом с великими мира сего, в эпицентре водочной империи... Как бы не проболтаться кому, что увидел себя во сне другом Коноплеца – засмеют!
Колонка уголовной хроники – о разоблачении часовщика-людоеда, привычное чтиво пореформенной России. Удивительно, как это оно ещё отложилось в моей памяти... Туры в Бангкок «VIP – уровня», то есть только для богатеньких – тоже ясно, откуда ветер дует... Книжка Эдуарда Байкова «Модус вивенди» в серии «Фантасофия», тут у него есть кое-что о йети...
Неужели всё-таки вернулся? Поверить трудно! Но вот же они, ключи и объяснения сна, в котором я трепыхался, как щепка под струёй – и Коноплец, и часовщик, и Таиланд, в который я подсознательно всегда мечтал съездить, и йети... Если покопаться, то и остальных найду. А главное – бессмысленная записка превратилась в длинный методический текст заштатного РОНО, потеряла функции «нити Ариадны». Значит – вывела?!
Вывела туда, где я больше не хозяин, где нет буддийской зыбкой и обманчивой «майи» – иллюзии бытия, туда, где кончается свобода воли и начинается презренная необходимость...
Я чувствую себя усталым и разбитым. Полночи я писал доклад своей руководящей дуре, а полночи мучился кошмарами. Хотя, если задуматься, подлинный кошмар – вовсе не захватывающие приключения конкистадора, а мое нынешнее существование – без надежды, без чувства достоинства, без будущего, без перемен или свершений. Я – микроб, которого без микроскопа не видно. Жаль.
А самое страшное, таких, как я, большинство.
«Серое безмолвие». Лучшая из выдумок Сатаны и его супруги Майи.
Откуда это?
Неважно...
Вся моя жизнь – подлинная, а не призрачно-выдуманная, предстала перед моим мысленным взором. Я такой фантазер неспроста: я сочиняю то, чего мне остро и болезненно не хватает в реальности. Я живу миражами и несбыточными грёзами, потому что больше мне нечем жить.
Ну не службой же своей, на которой я без «блата» обречен уйти на пенсию клерком, если не выгонят раньше? Не этой Богом и людьми забытой службой, на которой я, безнадежный рядовой, уже проводил «наверх» уже три поколения? Сперва своих ровесников, потом тех, кто помладше, а потом и вовсе сопляков – но с хорошей «мохнатой рукой»?
Они приходили и поднимались, а я встречал их, и оставался на первом этаже, в маленькой клетушке на четверых возле туалета...
Чем мне жить? Идиоткой, вытащенной родней из далекого колхоза, свирепой, как дикая кабаниха, и тупой, как чурка, моей начальницей? Или мероприятиями нашего РОНО – дурацкими, никчёмными, на которых высшие «отмывают бабки», а остальные просто присутствуют, внутренне задавая себе вопрос – «Что я тут делаю?»
У нас, у клерков, эта бесконечная череда бредовых дат и празднеств носит едкое точное имя – «День Какашки». Это, естественно, неофициальное название, но по нему можете судить, что мы готовим и чем занимаемся от 8 до 14 часов в сутки, порой включая и выходные, и праздничные дни...
И ни просвета, ни прогала, служба, служба, с надеждой выслужить в итоге пенсию госслужащего – и остаться с ней – больным, одиноким, старым и беспомощным, уже ни на что не способным...
Хроническое недосыпание. С утра – то, что я называю «тропической лихорадкой» – конечно, дань романтическим мечтаниям несбывшегося в юности. Никакая эта лихорадка не «тропическая» – тропиков-то я сроду не видывал. Это слабость, болезненная немощь и дрожь в конечностях от омерзения собственным бытием. Проснёшься – и дрожишь под одеялом в нелепых спазмах: думаешь – вставать ли умирать от тоски или лежать уж себе, умирать от безработицы и голода. И долго, долго не можешь выбрать – что лучше.
Потом всё-таки выбираешь, и встаёшь, и долго плещешься в умывальнике, с бессильной ненавистью рассматривая свою опухшую физиономию в зеркале. Презираешь себя – но ничего уже не можешь поделать с заведенным распорядком.
И снова – замкнутый в кольцо день трудов, хлопот, суеты и унижений. Сегодня – как вчера. Завтра – как сегодня. Ничего нового...
...Я бреду по нашей улице, с детства знакомой, бреду в своё «казенное присутствие», будь оно неладно, где тусклы лампы, серы стены, мутны стёкла, и где жужжит, подобная нам, бессмысленная муха, вечно вырываясь из тенёт замкнутого, прогорклого пространства.
Серое безмолвие. Вот когда я по-настоящему хотел бы проснуться, как просыпался уже много раз – сбегая от зомби и от суперкомпьютера, от олигархов и целинников...
Но это конечная станция. Поезда отсюда не ходят. Кода. Или...
Навстречу мне идет священник. Точнее даже не идет – как бы плывет. Кажется, что он – цветная вклейка в чёрно-белую фотографию. Откуда он взялся на нашей улице Ленина? Здесь инопланетянина увидеть куда вероятнее, чем священника...
– Отче, благослови! – подхожу я под его золотой крест с ладонями горстью.
– А ты проснись... – отвечает мне благолепный священник, улыбаясь широко и добродетельно. – Проснись однажды... Спящего благословлять – не то что бы даже грех, а просто – суета выходит...
– Значит, я всё ещё сплю? – спрашиваю я.
– Спишь...
– Хотел бы я в это верить... – говорю я, молитвенно складывая руки. – Научи, отче, как проснуться... Устал я в этом лабиринте... Сперва всё на правду похоже, как реальность, а потом, потом... Опять начинается эта хрень... ой, извините, отче... Как проснуться? Как?
И тут он сказал самые главные слова в моей жизни.
Проснуться – значит уверовать, сказал он мне. Сейчас ты можешь отнестись к этому скептически или равнодушно, но если ты не уверуешь – так и будешь перетекать из кошмара в кошмар, один бредовее другого. По-другому проснуться нельзя. У сна свои законы. Во сне нет устойчивых физических законов или каких-то отвлеченных универсальных истин. Ничего нет, кроме Добра и Зла. От них – ты уже сам понял – никуда не денешься. Все остальное – можно притянуть или откинуть, сам видел. Добро – созидание, самоотверженность – это и есть единственная настоящая Истина, и никакой другой не существует. Конечно, современный человек предпочтёт думать, что Добро не всегда Истина, а Истина совершенно автономна от Добра. Он предпочтёт находить истину не в Добре, а в какой-нибудь щепоти мусора, откопанной археологами или дарвинистами. Но для этого нужно верить, что мир что-то значит вне великой борьбы Добра и Зла, Света и Тьмы, каким-то образом научился существовать помимо этой борьбы. А мир не научился. И не научиться. Во сне может быть что угодно, любые щепоти любого мусора, но сна не бывает без того, кто видит сон...
Вот, скажу я вам, с той-то поры я и знаю, что настоящее в нашей жизни, а что – только снится. Не так уж сложно, вроде бы. Но понять это – не поле перейти...
Первое издание – Уфа, 2008 г., издательство «Вагант»
© Александр Леонидов, текст, 2008
© Книжный ларёк, публикация, 2016
Теги:
—————