Александр Леонидов. Конец времен

16.04.2015 17:09

КОНЕЦ ВРЕМЕН

(Заключительная новелла романа «Осколки империи»)

 

…Всё по нулям, уже видна

Дыра большого срама,

Живёт подачками страна

Продавшего всё хама…

Ю. Шевчук

 

Майор милиции Жбанов прекрасно помнил всё, кроме своих мотивов. Зачем он убил этого подростка? Какой был в этом смысл? Личная ненависть? Или служебный интерес карьериста? Ни того, ни другого в помине не просматривалось. Жбанов стал убийцей, а зачем им стал – не знал.

Конечно, нервы. Оно – понятное дело. Когда за пару дней заставляют всё менять на прямую противоположность – нервы сильно сдают. Жбанов должен был сопровождать автобусы с уваровским казачьим батальоном в столицу, на помощь Государственному комитету по чрезвычайному положению. Пока Жбанов сформировал колонну, проверил транспорт, пока сборы да проводы, провошкались – ГКЧП приказал долго жить. В Москве победил вчистую Ельцин и «молодая демократия». Начальство приказало Жбанову проконтролировать роспуск второпях собранной колонны. Шутка ли дело: вначале собирал её, а через день изволь разбирать…

Жбанов перенервничал и когда собирал, и когда распускал. Не сказать, что он любил победителей из числа «молодой демократии». Можно даже наоборот сказать – в глубине души он их искренне ненавидел. И батальон повел бы в Москву с легким сердцем…

Однако когда всё уже решено – зачем? Жбанов был на высоте: одних убедил, других уговорил, третьих запугал. Люди, как побитые собаки, разошлись с ворчанием и поскуливанием, утробно рыча, однако не столько на Жбанова, сколько на жизнь.

Но несколько чокнутых казаков попытались вырваться из города на стареньком микроавтобусе «РАФ». И вот тут начинается самое странное, чего Жбанов много лет потом не мог понять…

Ну, поехали и поехали! Ему, Жбанову, какое дело? Он свою задачу выполнил, колонну разоружил и распустил, несколько дураков на «рафике» ничем не могли ни помочь, ни помешать уже арестованному ГКЧП. И приказа такого – останавливать этот злосчастный, кажется, уже списанный «рафик» ни от кого Жбанов не получал…

Сам эпизод – яйца выеденного не стоил. Но Жбанов поднял по личной инициативе весь личный состав патрульного взвода и зачем-то бросился в погоню за «РАФом»…

Возникает вопрос: если он подчинялся новым властям России скрепя сердце, если он их втайне ненавидел и просто избегал с ними конфронтации, понимая, что раздавят, как клопа – почему? Откуда такая прыть в оберегании «молодой демократии»?

Ведь ещё пару дней назад Жбанов искренне надеялся поаплодировать повешению Ельцина, а тут вдруг начал устранять несуществующие в реальности угрозы этому же персонажу…

Как ни грустно говорить такое о доблестном офицере – усердие было обратной стороной трусости и предательства. Жбанов утешал себя тем, что предали все – в одиночку нечего и рыпаться. Однако этот проклятый «РАФ», не представляя для «молодой демократии» абсолютно никакой угрозы – представлял угрозу для Жбанова. Он доказывал – вот, не все…

И Жбанов взбесился. Если он, офицер с боевыми наградами – струсил, то все должны струсить. А тут какие-то мальчишки, пороха не нюхавшие, играют в героев, понимаешь ли…

Преследовать списанный «РАФ» не пришлось: милицейские машины застали его сломавшимся, у обочины, и водитель делал вялые попытки его починить. Жбанов распорядился взять микроавтобус на буксир и отвести в город, а казакам предложил довольно вежливо вернуться домой, для чего могут удобно располагаться в любой машине…

Все, как нормальные люди, расселись. Чего упираться-то? Все равно транспорт сломан, нужно вернуться в город, там пересмотреть планы – даже если не отказываться от замысла.

Один псих уперся. Это был Артём Трефлонский. В гордом одиночестве, не отвечая на окрики собственных товарищей, он пешком пошел в западном направлении…

Опять же, какое дело до того Жбанову? Пошел себе и пошёл. Один. Оружие отобрали. Ну куда бы он пришел? Или замерз бы по дороге на трассе. Или подобрали бы как попутчика (дуракам везет) – даже довезли бы до столицы, хотя две тысячи верст… Хрен с ним, допустим, довезли… И что? Величайшая угроза российской демократии?

Это же смешно! – говорил себе Жбанов. Если бы угроза была реальной, то он, Жбанов, первым бы и помог. А так… Людей смешить… Но почему-то Жбанову было не смешно.

Он зачем-то догнал на служебной машине этого Артёма, опустил стекло и начал долгие разговоры. Ну, мол, куда, зачем ты идёшь?

– В Москву! – отвечал Трефлонский – Горбачева арестовать, Ельцина повесить…

– Да я и сам об этом мечтаю! – признался Жбанов. – Но всему же свое время! Арестуют и повесят там только тебя! Вернись, я подвезу!

– А знаешь, почему ты мечтаешь, а я сделаю? – нахамил Трефлонский. – Потому что я князь, а ты холоп. Ты родился холопом и умрёшь холопом, и не мешай мне…

Такие слова от сопляка очень оскорбили Жбанова. Он, прямо скажем, взбесился. Он остановил машину и стал ждать, когда Треф отойдет достаточно далеко. А потом вдарил по газам и на бешеной скорости сбил Артёма, так что тот отлетел далеко на обочину…

Зачем майор сделал это? Никакой нужды не имелось. Приказ уже выполнен – да и такой приказ, в исполнении которого Жбанов усердствовать не собирался. Все казаки, весь батальон, и так небольшой, – сидят по домам и квасят с горя, за ненадобностью.

Ну, шел бы малолетний придурок себе в свою Москву, пусть бы московские менты его там вязали и в «дурку» везли… Тебе, Жбанов, он зачем сдался? Оскорбил тебя «холопом»? Мало ли тебя как уголовники не называли за долгие годы службы… Подумаешь, холоп, это даже и не обидно вовсе, слишком уж раритетно… На «мусора» или «мента поганого» только улыбался, а вот за «холопа» так врезал, что парень летать научился… ненадолго…

Жбанов вышел из машины, оценил ущерб бамперу и лобовому стеклу, обругал на чем свет стоит мерзавца и отправился на обочину, посмотреть на увечного.

Трефлонский был весь в крови. Удар поломал ему, видимо, не одну кость. Кровь шла из носа, изо рта, из ушей.

– Теперь ты доволен, придурок?! – демонически заорал издерганный и замотанный за последние дни Жбанов.

Майор почему-то думал, что Треф начнет умолять помочь ему и отвезти его в больницу. И если бы Треф стал так делать – Бог знает, что в ответ предпринял бы Жбанов: добил бы неудобного свидетеля, или правда, в клинику отвез бы…

Но Артём вел себя очень странно. Выбросив вперед руку со сломанными пальцами, он зацепился за кривой корень, торчавший из земли, и подтянулся. Он пополз!

Жбанов вначале не понимал, что он делает. И только после нескольких метров проползания с ужасом стал понимать: парень ползет на запад! Строго, по компасу, который у него в сердце, на запад, чтобы исполнить свою угрозу…

Он ехал – пока ехалось, шёл, пока шлось, а теперь вот уже несколько метров ползет – в том же самом направлении…

В непонятной и беспричинной ярости Жбанов поднял большой обломок бетонной опалубки дороги и обрушил его на голову Трефа. Треф, видимо, тогда же и умер. Но обезумевший Жбанов бил и бил его по голове, превращая её в кровавое плоское месиво, чего-то добиваясь то ли от трупа, то ли от самого себя…

Потом закончил. Было пасмурно и страшно. Руки дрожали и не слушались. Всё казалось диким фильмом абсурда. Сигарету еле вставил в рот – но другим концом, и давай палить её зажигалкой с фильтра…

Жажда жизни взяла своё не сразу. Очухался, уехал. Начал заметать следы. Тачку Жбанову по старой дружбе починили без оформления акта, чтобы ни царапины не осталось, ни кровинки. Тело Трефлонского нашли только через сутки и оформили как жертву дорожно-транспортного происшествия. В кошмаре тех времен о происшествии быстро забыли: одних заказных убийств на РУВД висело двенадцать, а тут – несчастный случай, водитель с места происшествия скрылся, подумаешь!

Пока Жбанов выкручивался – уговаривал сослуживцев помалкивать, чинил машину, оформлял «ДТП» – как-то всё было просто и понятно. Потом, когда страхи за семью, за выслугу лет, за очередную звездочку на погон, за будущую пенсию – остались позади – простота сменилась сложностью.

Зачем я его убил? – снова и снова спрашивал себя Жбанов. – Что он мне сделал? Кому и в чем был опасен? Почему я так отреагировал? Разве не умнее было бы вообще не догонять его?

А несчастный «РАФик»? Зачем я поднимал по тревоге патрульных? Зачем преследовал? Чего и кому хотел доказать – ведь так не выслуживаются, если вы об этом, за такое не награждают – это что-то очень личное…

 

*  *  *

 

…Даже слоновьи дозы успокоительных не помогали: мать Артёма Трефлонского, Зоя Викторовна, приближаясь к гробу, начинала выть, как бесноватая, реветь белугой, хваталась за бортики «последнего дома», грозила его опрокинуть… Профессор Трефлонский, казавшийся совсем невменяемым, всё же набрался сил сграбастать жену в охапку и утащить в соседнюю комнату, колоть новые порции реланиума. У них у обоих, и у мужа, и у жены, были руки наркоманов – грубо, рвано исколотые, когда порция за порцией они оглушали своё горе химическими препаратами…

Им было не до посетителей. Им вообще ни до чего теперь не было дела.

Гроб с телом Трефа стоял в самой большой комнате, в квартире завесили зеркала, и сильно пахло бальзамическими средствами. Ксюша Елененко, заплаканная и осунувшаяся, сидела на одном из поминальных стульев и смотрела перед собой остановившимся взглядом.

Зачем-то блюдечко с мёдом и блинчик… Сворачивала блинчик трубочкой, макала в мёд и ела… И не тошнило? Нет, ведь она вообще не понимала, что делает…

Ни о чём не думалось. Только об одном, навязчиво: «Почему он? Господи, почему именно он? Их у тебя, Господи, шесть миллиардов дураков, а тут именно он… Не какой-то там Буняков, не старики с бородами до пояса, пожившие своё, ни даже Рулько… А он… Таков твой выбор, Господи?»

 

Ксюша хотела бы остаться с покойным одна. Присутствие Тимы Рулько её раздражало и злило. Она и смотреть на него не хотела. Но он своим бормотанием постоянно напоминал о себе, отвлекая от Трефа, переключая на себя внимание:

– Мы отомстим… Брат, я отомщу за тебя… Не будь я Тимофеем Рульковым, если я не рассчитаюсь с ними всеми…

– Прекрати эту клоунаду! – резко осекла бормочущего Тиму Ксюша.

– Я хочу ему сказать…

– Раньше надо было говорить! Теперь уже не услышит. Избавь его хотя бы сейчас от своей мелкой, жалкой и подленькой глупости!

– Ксюша, что ты говоришь?! Он был моим самым лучшим другом!

– Вот именно, что был… Пока ты его не продал…

– Я не понимаю…

– Ты никогда ничего не понимаешь…

Ксюша охватила холодными ладонями раскалённую свою голову и, как безумная, стала раскачиваться влево-вправо. Она не плакала и не издавала никаких звуков, двигалась, как метроном. Её оскорбления Тима списал на помутнение рассудка. И начал по новому кругу свою дешёвую демагогию:

– Ты думаешь, мне не горько? – рисовался – даже тут, над гробом – Рулько, опираясь на свою идеально реконструированную казачью сбрую. – Мы отомстим за нашего брата, Артёма Трефлонского… Нас скоро направят на Украину… Я, лично я, им спуску не дам… Пусть не ждут пощады… Я этих украинцев, я их буду резать, всех, до кого дотянусь…

Поднял глаза на Ксюшу – и осёкся: такого огненного взгляда у неё он ещё ни разу не видел:

– И меня?

– Что?

– Ну, ты распространялся, как будешь резать всех украинцев… И меня тоже?

– Я не в этом смысле…

– В общем, так, Рулько! Слушай сюда, как говорит тётя Фрума. Ты можешь вырезать меня, мою семью, и даже сам рядом повеситься, что будет логично… Но для меня ты навсегда останешься треплом и дешёвкой… Не за украинцев, поверь, тут нет ничего личного… За Артёма… У вас в батальоне было одно «трефло», и все остальные – «трепло».

– Ксюш, я…

– Да помолчи уже! Трепло! Вас был батальон засранцев, и целый год вы мне вешали лапшу на уши – насчет империи, границ и верности… Я в эту вашу секту не вхожу, но я вижу одно: когда дошло до дела, из всего вашего батальона остался один человек, веривший до конца… Не смей меня перебивать! Мне очень жаль, что он в это верил, но он доказал, что верил, и погиб за свою веру! А если бы он там, на трассе, не остался один – он бы не погиб. И это всё, Тима. Вы его все предали вместе с той верой, о которой трепались в своей секте… Ты лично его предал!

– Я комплектовался в этот день на…

– Не ври хотя бы себе, Рулько, ты его лично предал. И мне от этого больно. Ты сдрызнул вместе со всеми, когда нужно было встать и пойти туда, куда вы все годами рвались…

– У нас не было оружия, транспорта… У нас не было приказа…

– А у него всё это было?!

– Не было никакой военной целесообразности…

– Нет, я думаю, у вас другого не было. Совести у вас ни у кого не было. Вы угробили единственного дурачка, который верил во всё, о чем вы трепались, – и ты хочешь дальше ломать комедию с башлыками и темляками?!

– Ты не понимаешь военного дела. Воин – подневольный…

– Воин у вас был один. И его больше нет. И это всё, что я поняла из целого года вашего имперского бреда! И знаешь что, Тима? Я не хочу больше ничего оттуда понимать…

– Артём поступил, как анархист…

– А вы – как кто? Как болтуны и клоуны? Тима, вы год болтались в гараже – а потом все сдрызнули… Знаешь, кто вы? Вы просто гаражные «синяки»! Самые заурядные алкаши из гаража…

– Ксюша, нельзя же всех крыть одной мастью…

– А масть у вас у всех одна, бубновая… Трефовая была только у него. Он пошел один, и он погиб. Потому что вы все его бросили. Теперь иди от меня и живи с этим, как знаешь…

– Ксюша… – зарычал (может быть, впервые зарычал, как тигр, а не тявкал привычным щенком) Рулько. – Если я сейчас уйду, я уже больше не вернусь… Ты готова к этому? Ты согласна на это? Подумай…

– Осчастливь меня, Тима, своим отсутствием. Мне противно тебя видеть… Ты можешь вырезать всех украинцев, включая самого себя, я охотно верю, что ты ярко проявишь себя в карателях, но ты не воин! Воин у вас был только один, а остальные – псы, которые никогда не выйдут из своего ошейника…

Скрипнув широкими твёрдыми каблуками стилизованных сапог, Тимофей Рулько развернулся, словно по команде «кругом». Был при этом и скрежет. Но скрежет шёл не от подмёток его обуви: это был скрежет зубов.

Странно, умер Артём, а жизнь, спрессованная в секунду, пронеслась перед Тимофеем: беззаботное кувинское детство (а ведь всё, не будет больше ни детства, ни Кувы!), купание коня на Ёме (дальше без коней и Ёмы!), бабка с луковым огородом (прощай!), мать с её «Кинофикацией» (забудь!), плов на комбижире (никогда больше?). Возникла в уме жаркая наркотическая мякоть поцелуев «кареглазой, чернобровой», наслаждение её объятий, прикосновений её горячего, совершенного, как эталон женщины, тела… И это – всё? Да… «Господи, как мне без неё?! Зачем не я, а он? Мне теперь всё зачем? Мне куда?»

«Живи с этим, как знаешь» – сказала Она. И не только Она. Внутри Тимы жило Оно, нечто исходное и главное, и Оно говорило то же самое: «живи теперь с этим, как знаешь, как умеешь, как сможешь…».

Нет, не упрекайте будущего «Сий-Тамаду» в излишней сентиментальности: дело совсем не в том, что убили Трефа. Воины гибнут – этот закон казаки учат первым из всех. И даже не в том дело, что он стал противен той, без которой не мыслил ни жизни, ни дыхания: пройдёт, не подолом живёт казак, а шашкой…

Но потери – даже крупные потери – лучшего друга в жизни и лучшей женщины на земле – отступали перед тем, что Рулько обрёл. А обрёл он – метафизический ужас остановленного и сломанного времени, которое уже не починить.

Многие, многие думали, что 1991 год – только веха, и потом что-то можно будет поправить… Первым, кто понял, что ничего уже не поправить задним числом – был Трефлонский. Он же стал и последним, кто попытался решать проблемы по мере их поступления, не откладывая в долгий ящик…

И не в том дело, что он погиб. Погибнуть в бою – такова была его судьба, которую он сам для себя придумал. Дело было совсем в другом. В том – что все погибли. Уваровский казачий батальон, элита из элит, сливки патриотизма, квинтэссенция имперского духа – и тот… и тот… Что тогда ждать от остальных? И что тогда будет с остальными, всеми, кроме Трефа?

Рулько ушел. Навсегда.

И Ксения Елененко его не окликнула…

 

*  *  *

 

Незаметно, как один скучный и сумрачный день, в грязи и холоде, лязгая ржавчиной и хлюпая гнилью, прошло 25 лет.

Клочковато-седой, больной, усталый, с тусклыми, невыразительными глазами, Иван Сергеевич Имбирёв сочинял текст поздравительной телеграммы по случаю юбилея губернатора Кувинского края.

Не то, чтобы губернатор ждал, как из печки пирога, поздравлений от редактора захудалой, второстепенной газетки, иногда попадающей на его стол вместе с другой краевой прессой; но уж так заведено…

После осеннего слякотного дня длиной в четверть века, опустился на Полиграфкомбинат серый вечерок. Фонари ещё не зажгли, но тени стали длинными и бледными, а все кошки – серыми.

 

ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ ТЕЛЕГРАММА

Губернатору Кувинского края

 

Борис Хайдарович!

В день вашего юбилея хочу особо подчеркнуть, что редко говорю о людях, не обдумав свои слова. Мы прошли с вами долгие и трудные годы вместе, вместе боролись с кризисом и осуществляли реформы в регионе. Вы проявили себя в разных качествах, и потому теперь я могу с чистой душой и открытым сердцем сказать Вам: и как профессионал, и как человек, гражданин, земляк и соотечественник – вы просто говно…

Иван Имбирёв

 

– Нет, ну так нельзя... – сказал сам себе редактор «Новой Кувы», ведущей традиционную и безнадёжную в 2014 году битву за подписчиков, тающих, как айсберги в Гольфстриме.

Скомкал и порвал телеграфный бланк.

По сути всё верно, но как-то резко звучит.

А других слов у редактора «Новой Кувы» для губернатора не находилось…

Немногочисленные сотрудники «НК» давно уже разошлись по домам, редактор был один в похожем на маленький цех редакционном пенале с предельным минимализмом обстановки.

За большим окном-фрамугой в алюминиевой позднесоветской раме бренчал на дёрганном, как паралитик, ветру полуотделившийся листовой карниз. Его то заламывало довольно высоко – то бросало вниз, и он издавал характерный скрежет.

– Мы живем в такое время, Борис Хайдарович, – сказал Иван Имбирёв «положенному» портрету губернатора над своим скромным рабочим местом, – когда для того, чтобы застрелиться, нужно быть неисправимым оптимистом…

Ну, в самом деле, это же позёрство, Борис Хайдарович! Понимаете – кокетливый изгиб запястья, воронёная сталь ствола, фанфаронство предсмертной записки (обратите внимание, человек убеждён, что после него эту записку будет кому-то интересно читать!)… Ах, вот я какой, стрелок Вильгельм Телль, в башку с миллиметра попадаю с первого раза… Восхищайтесь мной все, тьфу!

Нет, в наше время нет смысла в самоубийстве, поскольку смерть ничего не добавит и ничего не отнимет от нашей жизни…

– Четверть века ты издеваешься надо мной, Борис Хайдарович, а я даже в твой праздник не могу тебе сказать, кто ты есть…

Иван Сергеевич дотянулся до своего дюралевого модного и дорогого костыля, встал с кресла и заковылял к образу губернатора поближе. Попытался костылём сбросить портрет с гвоздя, но Борис Хайдарович только мотался из стороны в сторону: видимо, сотрудники с обратной стороны примотали его проволочкой…

– Принцесса спит, сто лет, сто лет… – пропел Имбирёв тему из старого сентиментального советского мюзикла. – А храбреца всё нет и нет… И если рыцарь не найдётся… Принцесса так и не проснётся….

Больше всего Имбирёв ненавидел Бориса Хайдаровича вовсе не за низкие зарплаты в «Доме Печати» (естественно, в народе давно прозванном «Домом Печали»). И не за хамство завзятого бая, уволившего рабочего, посмевшего в лифте поздороваться с ним за руку. И не за воровство – тут вообще ничего особенного не было, новая жизнь начиналась воровством и им же замыкалась, как альфой и омегой бытия…

Больше всего Имбирёв ненавидел Бориса Хайдаровича, жирного и пресыщенного борова казённого патриотизма, лакейс-державника – за приказ сокращать штаты. Завтра они придут – ОНИ! – с которыми столько вместе сижено и хожено… Саша, Дарья, Альфия, Тоня, Павел… Кого-то из них походя велено рассчитать… Вот они придут, сядут в тесные ряды за впритык набитые столы – и кому-то нужно сказать, что Край в них более не нуждается…

Саша – лучший аналитик, трудоголик, способный решить любую задачу в творчестве… Дарья – молодая и красивая, подающая надежды, доверчивая, влюблённая в коллектив… Альфия – пожилая, менее всего нужная – но где ей дорабатывать до пенсии, кто её возьмёт? Тоня – самый давний из сотрудников, начинала вместе с Имбирёвым… Павел – гений компьютерных дел, сын друга семьи, склонный к депрессии: сократишь, а он повесится…

Кого из них? Кого?!

Что же ты подлец, Хайдарыч, со мной делаешь, да ещё и в юбилей свой?!

И ведь вот так – весь этот проклятый день без солнца, который длится двадцать пятый год… У людей ни прошлого, ни будущего, тени из Аида, в настоящем – щербатые кружки под чай и бешенные переработки, за которые некому и нечем доплачивать…

– Никого я не буду сокращать! – решил Имбирёв. – Пусть он сам меня сокращает… Нет сил моих больше топором на его плахе махать…

И на моё место сядет какой-нибудь блатной сопляк, а в коллективе сократят уже не одного, а трёх, например… А подлец, положивший нас под доски своего застолья, как князей на Калке, будет сверху пировать на своём Дне Рождения, не видя нас и не зная, как нас тут корчит, в Богом забытой «Новой Куве»…

 

*  *  *

 

Хлипкая дверь в редакционный пенал растворилась – вошёл вахтёр в несвежей, засаленной униформе-«хаки», тёртый жизнью и временем.

– Я знаю, что поздно, я сейчас всё опечатаю и пойду… – затараторил Имбирёв, догадываясь, с чем припёрся вахтёр: мол, мне на посту беспокойно, давно уже все должны были очистить здание…

– Вань… А ты меня не узнаёшь? – фамильярно поинтересовался «сторожевых дел мастер».

И, приглядевшись, Имбирёв увидел, что это не вахтёр, а кто-то другой. У него нет глаза. Мало того, вместе с глазом у него нет и пол-лица: чёрная пустая глазница как будто перечёркнута глубоким шрамом. С непривычки кажется, что это трещина, какие бывают у деревянных истуканов на открытом воздухе…

– Тимофей… – сказал Имбирёв, сам не понимая – с утвердительной или вопросительной интонацией. – Рулько…

 

 

*  *  *

 

– …Ну, я получил ещё одну медаль от правительства Южной Осетии, и решил, что хватит мне… А то обвешался, понимаешь, как Брежнев, казаки смеются… Сдал уваровский батальон молодому талантливому заму, а сам сюда… Должок у меня тут…

– Большой должок? – поинтересовался Имбирёв, доливая в фаянсовые кружки коньяку марки «Трофейный» и нарезая ветчину «Чёрный кабан».

Не клеился у них разговор про Куву. Странный дисбаланс получался: вроде как Тима все эти годы жил и действовал, а оставшиеся в Куве как в анабиозе лежали…

Спросит, к примеру, «Сий Тамада» – а как, Вань, там твоя мама, всё такие же заварнушки и колоснички печёт?

– Умерла мама…

– Ой, извини… Я не знал… Не думал… А это (сворачивает на другие рельсы Рульков) – как там поэт-то, Анаксимандр Пилонов?

– Умер Анаксимандр Павлинович…

– А-а… Алсушка как?

– Развелся я с Алсу… Давно уже…

– Блин… прости… А помнишь, старуха такая смешная была, тётя Фрума…

– Давно уж померла…

– Ну, даёте, народ! – с солдатской прямотой отрезал Тима. – Я на войне был, вроде там умирать положено – а умирали-то все тут, в тылу…

– Так, Тима, и понимай. Умирали мы тут. Больше ничего не делали. Помнишь, как покойничек Треф говаривал: «никогда нельзя превращать отступление в привычку: отступишь в гроб и ниже...». А мы – превратили… И отступили… причем, по ходу, ниже гроба-то… Ты скажи, кому должен, может, уже и возвращать-то не придётся…

– Нет, Иван, должок мой иного рода, от него не отвертеться…

– Как понимать?

– А такой, Ваня, должок, что я двадцать пять лет проценты плачу, а основной сумме ещё и не прикоснулся… Хуже ипотеки, Ваня…

– Хуже ипотеки ничего не бывает! – усомнился Имбирёв.

– Хуже ипотеки то, что создало ипотеку… Хуже ипотеки та брюшина, которая выносила эту гадину…

– Вот ты куда клонишь… Двадцать пять лет, говоришь? Дай-ка угадаю, 1991 год тебе снится и Тёма Треф в гробу?

– Не в гробу. Но снится… Живем в такое время, Иван Сергеевич, что неизвестно, кто живее – живые или наши мёртвые… В Чечне у меня случай был. Сразу как батальон прибыл, и в самое пекло… Обложили нас «чехи» трехкратным преимуществом, загнали в бывший универсам, лупят так, что в окно не выглянешь. А мы же только, считай, из Кувы, необстрелянные почти… К тому же, Ваня, сбежали орлики Умара Автурханова, кадровую армию-то ещё не ввели, Автурханов всем заправлял… Остались мы одни, как Паулюс в Сталинграде…

– Страшно было?

– Так страшно, Вань, что пропоносило только самых храбрых, у остальных вообще кишки свернулись, анус слипся… Натурально, ночь, «чехи» визжат, хохочут, как гиены в саванне, гнус какой-то вьётся, жжёной резиной пахнет так, как будто весь мир – большой ларёк вулканизации… А ближе к утру – прекратилось у «чехов» веселье… Высунул я нос – смотрю – «чехи» по всей площади резаными валяются, а последним бошки отрезают какие-то наши пластуны… Форма старая, Вань, царская, терское казачество… Думаю, кто такие? Откуда? Страшно, а всё же выбежал… Бегу к ним, а сам молюсь, чтобы затаившийся «чех» откуда-нибудь не пальнул…

 

Туман кругом такой, как на кладбище бывает, сырой, прохладный, прозрачный вроде – но зыбкий. Всё в нём колышется, как мираж – площадь, стены, деревья, вся реальность как из желе слеплена…

– Хлопцы! – спрашиваю я терцов-молодцов. – Вы откуда?

Один с кинжалом поворачивается ко мне – и вижу я, что аккурат посреди лба у него дырочка. Махонькая такая, но с кровавыми краями… Башка прострелена, а он улыбается… Хорошо, что я ещё в универсаме со страху обосрался, а то на площади неудобно было бы… У другого терца – второй рот на горле, страшный такой, красный, мясистый, от уха до уха резано… У третьего на виске пролом… И все, в тон туману могильному, бледные, бескровные, однако же приветливые:

– Откуда мы? – говорит, который с дырой во лбу. – Та из кукурузы…

– А как… – лепечу я, – как же… А что же? А вы теперь куда?

– Куда? – улыбается второй, с двумя ртами. – Та в кукурузу…

Мёртвые казаки то были, Ваня. Пришли через века, пидмогли нам и обратно в кукурузу ушли… У нас народ такой: когда живых не остаётся – мертвые воюют. Я Трефа не видел, врать не буду, но думаю – он там, среди них был. Или среди других – но всё же там…

– Похоже на галлюцинацию, Тима…

– Похоже, похоже, а 136 трупов «чешских» куда пришить прикажешь? Я с того дня, Вань, ничего не боюсь. Понимаешь? На войне разную дрянь кушаешь, других поносит, а я с того дня всегда кладу ровными калачами… Выслужил я, Иван Сергеич, свои солдатские, рекрутские 25 лет, и приехал долги отдавать…

– Ты аллегории свои оставь, Тима. Ты толком скажи – чего делать намерен… Не случайно же ты ко мне явился…

– Не случайно. Виноват я, Иван, и устал с этой виной жить. Так что хочу я тут, на малой родине, в Куве, сделать такое дело…

 

 

*  *  *

 

Мало кто понимает строки Пастернака:

 

Только сдавит грудь доныне

Нерастраченной виной

И сожмёт по крестовине

Окна голод дровяной…

 

Их даже в советское время, из популярной песни, сложенной на этот стих, выкинули. А в них – суть. «Сдавит грудь доныне нерастраченной виной»… Через годы, через расстояния, через память…

Нерастраченная вина, четверть века она гниет в груди и в голове, во всей этой мерзости запустения XXI века, перечеркнувшего светлые надежды предшественника – двадцатого…

Рульков через четверть века после того метафизического, вселенского, трансцендентного предательства пришел к Ивану с просьбой дать объявление в газете:

«Открыт набор в штрафной батальон для отправки на украинский фронт. Принимаются желающие кровью искупить своё прошлое. Запись ведётся в (пробел) с (пробел) до (пробел) часов».

– Ты думаешь, толпа желающих набежит? – иронизировал Имбирёв, конечно же, принимая текст. – Впрочем, тут уж неважно. Кровью искупить – тут не число важно, а действие. Тут и двух человек хватит, а Тима?

– Ну, для боя двух маловато будет, – рассуждал Рульков как тёртый практик.

– Хорошо придумано. Хоть и наивно, Тима. Но был же такой фильм – «Вокзал для двоих». А у нас с тобой будет «Штрафбат на двоих»…

– Понимаешь, Иван, есть такая поговорка: моё дело прокукарекать, а там пусть хоть не рассветает… Я не на результат рассчитываю, я просто делаю, как должен, и пусть будет, что будет… Неделя у меня есть погостить в родных краях, а там дальше… В Новороссии говорят – «и один в поле воин, если он по-русски скроен»… Я своего шанса больше не упущу. Чего я, хуже Трефа, что ли? А ведь он тогда один пошёл…

– Здесь есть некоторая историческая несправедливость… – рассуждал Имбирёв по старой интеллигентской привычке. – Что, к примеру, такое, эта Украина? Она ли одна нам задолжала? Нет. А расплатится одна. По крайней мере, с нами… Я так думаю… И здесь нет справедливости, Тима, тут «дышит почва и судьба». Так предопределено, что ответить за эти четверть века мерзости нужно именно ей… Мы с тобой, вдвоём, будем удовлетворены. Другие – не знаю.

– А почему ты говоришь «мы»? – навострил ухо Тимофей. – Ты что, Иван, со мной, что ли, собрался?!

– А ты как думал? – хмыкнул Иван тоном, не допускающим возражений…

 

…Только сдавит грудь доныне

Нерастраченной виной…

 

Знал, знал Пастернак русскую душу!

 

– …Это ты даже думать забудь! – осёк Рульков строгим голосом. – Даже из головы напрочь выкинь! Куда тебе в штрафбат, на костыле?! В своём ли уме, братец? Нас же в самое пекло бросят, на то и штрафбат, там сильные нужны, а не больные…

– А я что, по-твоему, слабый? – окрысился Имбирёв и сузил глаза до злых монгольских щёлочек.

– А ты сам как думаешь?

– А вот как я думаю!

С невероятной ловкостью Имбирёв своим костылём подсёк и завалил Тимофея на пол. Рульков, ударившись головой о столешницу, взвыл от боли, но лишь раскрыл сморгнувший единственный глаз – прямо перед собой увидел гололёдный шип костыля. Этот шип, по замыслу конструкторов, должен служить на скользких для инвалидов путях. В обычное время он, как кошачьи когти, таится в глубине резиновой нашлепки. А когда нужно – выставляется…

Имбирёву было очень нужно – на таком-то «гололёде»…

Для Ивана шип приобрёл теперь иное значение. Иван был готов этим острым, смертоносным шипом пробить Тиме переносицу, войти в мозг, и лишь в миллиметре удержал свою карающую руку.

– Ну как? – прорычал Иван, словно дикий зверь. – Видел, какой я слабый?!

– Пусти, Вань, – примирительно попросил боевой офицер, так неожиданно сраженный клюкой инвалида. – Понял я… Понял…

Имбирёв подал ему кривую от артрита руку с мертвыми, набухшими суставами.

– Запомни, Тима… Не все мои пальцы сейчас работают… Но которые работают – те будут рвать эту сволочь до последнего вздоха… не все зубы у меня остались… Но оставшимися я буду грызть эту сволочь, пока дышу…

– Верю, Вань! Теперь верю…

 

*  *  *

 

– …Фамилия?

– Сердоболов Игорь Андреевич…

– Место работы?

– Управление пожарной охраны города Кувы.

– Причина направления в штрафбат?

– В 1991 году был комсоргом. Не отреагировал. Промолчал. Своих не поднял.

– Вы считаете, этого достаточно, чтобы попасть в штрафбат? – строго говорил одноглазый Рульков.

– Я вас очень прошу… Я всё понимаю… Только лучшие… Но я в отличной физической форме… Я отличник по стрельбе… Я, в этой жизни… жена ушла, дети наркоманы… Я обязательно должен кровью искупить…

 

*  *  *

 

– Фамилия?

– Рубров, Сергей Михайлович…

– Место работы?

– Временно безработный…

– Причина направления в штрафбат?

– В 90-е годы работал в чековых фондах… грабил людей… морил старух голодом…

– Много вас таких пришло! – сердится Рульков. – Без военной специальности, с соплями… Вам что, штрафбат – резиновый, что ли?

– Очень прошу в моей просьбе не отказать! – говорит Рубров и смотрит умоляюще. – Мы ведь одноклассники, Тимофей! Когда ты… вы… ещё Рулько были…

– И чё? Ты по блату, что ли, в штрафбат попасть хочешь?

– Был расчет такой… Тим, я иначе… Зачем мне жить?!

 

*  *  *

 

– Фамилия?

– Жбанов Андрей Викторович…

– Место работы?

– Пенсионер МВД. Это почти то же самое, что военный пенсионер. Имею большой опыт…

– Не подходите вы нам, Андрей Викторович. По возрасту. Староваты вы для штрафбата…

– А у вас что, желающих много?

– Скажем так: значительно больше, чем я могу с собой забрать, – улыбнулся Рульков. – Так что только самые достойные… То есть самые виноватые… – только они могут рассчитывать на штрафбат.

– Возьми меня, казак. Не пожалеешь. У меня очень весомые причины идти к вам…

– Нет, Андрей Викторович, я говорю: амнистия вам по возрасту. Ступайте внуков нянчить… Штрафбат не резиновый.

Бывший мент Жбанов выкладывает на стол ключи от «лексуса».

– Это что ещё такое? – негодует Рульков.

– Взятка, – честно сознаётся бывший мент. – Внедорожник, почти новый… Твой будет, командир, только запиши в штрафбат… У меня деньги есть… Много денег! Все твои, комбат, только запиши… Все твои будут!

– Имбирёв, – потешается Тимофей, – ты освети у себя в газете… первый в истории случай, когда предлагают взятку для направления в штрафбат…

– Ха-ха-ха…

– Нет, – суровеет Рульков.– Я и сам отставник, но вы гораздо старше даже меня! Никаких штрафбатов быть не может!

– У меня особый случай, – цедит Жбанов, как на исповеди. – Я человека убил.

– Нашелся герой! – хохочет Рульков. – Я знаешь, скольких убил? Мне теперь что, на все штрафбаты разорваться?

– Я мальчишку убил. В 1991 году. Последнего казака из ГКЧП… На западной трассе… Камнем…

– По голове? – чернеет единственным глазом Рульков.

– Да. Вначале патрульной тачкой сбил его, а потом добил… А зачем – не знаю… Он делал то, что очень хотел сделать я… Но я хотел, а он делал… И так мне обидно показалось…

– Треф? – спрашивает Рульков, глядя на Имбирёва.

– Треф… – мертвенно констатирует тот.

Рульков встаёт из-за стола и нервно ходит, как тигр в клетке, из угла в угол. Руки в рваных шрамах сжимают его виски, два пальца проваливаются в пустую глазницу, но Рульков даже не замечает этого.

– Ты знаешь, кого ты убил?! – рычит тигр Чечни, приобнимая с кошачьей лаской Жбанова за плечи сзади, со стороны спинки стула. – Ты знаешь, мент поганый, что я сейчас с тобой сделаю?!

Но Жбанов совершенно спокоен, только его старые глаза в кровяных прожилках слезятся.

– Довези до Украины, – просит-приказывает он. – И там делай, чего захочешь… У меня рак лёгких… Мне жить осталось месяца два… У меня времени очень мало… Я ТУДА ухожу, – и показывает на потолок. – Я с чем ТУДА приду?! С ключами от джипа и коттеджа? С кучей резаной купюрной бумаги? Я тебя, спрашиваю, тебя, комбат, ТАМ всё это нужно, а? Я жил как говно, не дай умереть, как говну, комбат! Христом Богом прошу, возьми и там сожги… Но там! Там! Ты же пишешь вот – «кровью искупить»… Для меня в моём положении… неоперабельный рак… Это не пустые слова… Я не знаю, комбат, может ты и просто так их ляпнул, а для меня это шанс, понимаешь?

Зависает долгая пауза. Имбирёв на всякий случай поднимает свой костыль, разделяя Рулькова и Жбанова, словно шлагбаумом разграничивая.

Тимофей Рульков молчит. Но его трясёт как в лихорадке. Зубы клацают, шея дёргается, как при болезни Паркинсона. Эксгумирована вина, запахло трупной падалью 1991 года…

– Не ссы, мент! – говорит в итоге Чеченский Тигр. – За тем я и вернулся. Мы же его тогда и там вместе убили…

– Врёшь ты всё, – огрызается Жбанов – Один я был…

– Один был ОН! – страшно кричит Рульков. – А мы с тобой, мент, были вместе и были заодно! Ты хотел, и не пошёл, я хотел и не пошёл… У меня тебя карать не больше прав, чем у тебя меня…

– Так как же с батальоном? – лебезит Жбанов.

– Зачислен! – скрежещут шестерёнки в горле Тимофея. – Но, сука, ты у меня пойдёшь первым… В арестантской авангардной роте, ты, сука, искупишь… На пулемёты пойдёшь, ляжешь там, как Матросов с Губайдуллиным, слышишь, мент, это я тебе обещаю в первом же бою!!!

Жбанов встаёт со стула. И вдруг неожиданно падает на колени, обнимает ноги Рулькова в казачьих шароварах, целует ему руки. Бормочет всё о своём:

– Рак, на две стороны… Неоперабельный… Умирать дома страшно… На Украину надо… Спасибо, комбат, я первым, я на пулемёты… Мне-то тянуть некогда, у меня последние дни счётчик считает…

 

*  *  *

 

Вот уж близка граница бывшей УССР… На повороте автоколонну остановили несколько ярко выраженных кавказцев. Южный край… Коршуны на дорогах? Иван Имбирёв на всякий случай снял свой автомат с предохранителя…

Но Тимофей Рульков, выйдя из первого «ПАЗика», вдруг проявил необыкновенную для него восторженную приветливость.

– Ну надо же! Асланбек-бодакашхь! Какими судьбами ты – и тут?!

– В Чечне сейчас спокойно… – объяснял улыбчивый Асланбек. – Джигитам скучно, Сий-Тамада… Услышали мы, что ты на Украину идёшь, ну и снялись… С тобой пойдём, хоть на край земли, хоть за край!

– Столик организуйте! – приказал Рульков казакам, и при виде складного туристического столика Имбирёв понял, что остановка надолго.

Возникли как бы сами собой грузинское вино и кубанский виноград в металлическом ведёрке, кружками веером легла порезанная колбаса…

– Ну как там дела в батальоне? – спрашивал Рульков.

– Ну так… Войны-то нет… Дедушка Панкрат умер…

– Да ты что?!

– Но ты не бойся, Сий-Тамада, он мне свой гладкоствол завещал и научил, как книппелями бить… Хорошо отошел старик, по-божески, мы все плакали, такие похороны ему закатили… Свадьба не у каждого такая, Сий-Тамада…

– А про меня как узнал?

– Птичка на хвосте принесла…

– Длинные же хвосты у ваших птичек, Асланбек! Только видишь какое дело… Мой новый батальон – он штрафной… Из тех, кто вину свою чувствует и искупить хочет кровью… Чтобы сюда ко мне попасть – преступление нужно, и серьёзное…

– Вах, Сий-тамада, – смеялся Асланбек. – Чего-чего, а уж этого-то добра у нас навалом за каждым! Записывай, не ошибёшься…

Имбирёв подошел познакомиться.

– О! – обрадовался ему, как родному, незнакомый абрек. – Сильвер! Много про тебя говорили, что у Сий-Тамады воин есть, на костыле, но очень его Тимофей ценит! Мы тебя между собой Сильвером прозвали, не обижаешься?

– Да чего уж… – смутился Имбирёв. – Вот и позывной готовый…

– Мы же тебе, Сильвер, подарок приготовили, – оживился Асланбек. – Какой же Сильвер без попугая?! Прекрасного тебе какаду достали, хоть ещё и не видели тебя… Ну, думаем, если обманули насчёт Сильвера – будет из чего суп сварить… А не обманули: вот ты и есть, как говорили, и с костылём, и с доблестью! Эй, уйнан хаза [1], тащите сюда нашего какаду… Ты удивишься, Сильвер, но он на плече сидеть обучен!

– Ну, спасибо, почтенные, уважили…

Огромный ара, яркий и спокойный, вцепился коготками Имбирёву в новенький погон. Покачивался туда-сюда, приноравливался. Вертел своим очень кавказским носом – как говорится, «дай мне, Бог такой нос, как наши горы»…

– Ах, хороша птица! – восхищался Имбирёв. – Теперь меня хоть в экранизации «Острова Сокровищ» снимай!

– Настроение же надо поднять! – смутился Асланбек.

– Настроение у нас отличное! Все, как один, готовы на той стороне умереть…

– Вах, как неправильно говоришь, Сильвер! Хорошо, что Тамада не слышит! Враг должен умереть, а мы жить должны, мы ещё спляшем на вражьих костях! И костыль не помеха! Он тэбе салыдности придаёт…

От такого внезапного внимания Имбирёв чуть не прослезился.

Однако через день уже и забеспокоился. Вслед за старыми чеченскими «доттагами» [2] Тимы Рулькова пришли и осетины с Цхинвала. И снова объятия, застолья, разговоры про общих знакомых, кто помер, а кто пока нет…

Потом украинцы пришли, колоритные хохлы, беглые, бывший милицейский «Беркут». А в батальоне и так уже было, с самой Кувы, полно инородцев…

– Русский штрафной батальон, блин, – недоумевал Иван Сергеевич. – Чеченцы, татары, армяне, осетины, калмыки, украинцы… А русские-то где? А, Тимофей?

– Ты ещё не понял, Вань?

– Что?

– А то, что ВОТ ВСЕ ОНИ ВМЕСТЕ – И ЕСТЬ РУССКИЕ!

 

*  *  *

 

 

Тимофей Рульков встал на границе бывшей УССР и долго смотрел на туманные логи, протиравшиеся перед ним. Опустился на колени и соскреб сильными пальцами две горсти пахотной земли…

И заговорил с ней, землёй, которая как птица, зажата в кулаке.

– Здравствуй, ненька, Украина, гнездо иудово! Вот я и дошёл… Не ждала уже поди? Долго я шёл к тебе... Зато в пути многому научился! Запомнишь ты, погань, Сий-Тамаду…

– Ты пойми, Иуан! – развлекал разговорами Имбирёва Асланбек. – Если у тебя украдут коня, девушку – это не горе, а печаль… Если украдут деньги – это не горе, а радость: людей угостил! Если тебя ранят, там, убьют – это не горе-беда ещё… Это так, мелкая неприятность…

– Что же тогда горе?

– А беда-горе – это если за твоим столом будет плохой тамада!

– Но ведь нам это не грозит, Асланбек?

– Канечна, дарагой, кое-что ты начинаешь понимать… К харошему тамаде можно через всю страну ехать… К такому, как наш Сий-Тамада!

 

[1] Что-то вроде «красавцы-пастухи», чеченск.

[2] Прим. ред.: Искаженное чеченское «друг», «товарищ по оружию».

 

© Александр Леонидов, текст, 2015

© Книжный ларёк, публикация, 2015

—————

Назад